17
В начале десятого класса я поступила в шестой класс музыкальной школы № 1 города Ярославля.
Надежда Степановна сама привезла меня в школу. Оставила меня в коридоре, вошла в кабинет чужого директора и беседовала с той, наверное, полчаса.
После дверь директорского кабинета открылась. Ефимцева вышла вместе с высокой, как и она сама, строгой женщиной с неулыбчивыми глазами.
Втроём мы спустились на первый этаж в актовый зал. Меня усадили перед роялем, поставили передо мной ноты и попросили прочитать их с листа.
Я уверенно сыграла всю прелюдию, сделав только пару ошибок. Закончила и повернула голову, ожидая оценки. Надежда Степановна сияла, как медный грош. Директор музыкальной школы развела руками.
– Ну, хорошо, хорошо... – согласилась она, как будто признавая своё поражение. Экзаменовать меня по сольфеджио не стали.
Мне просто повезло: «незнакомые» ноты были прелюдией № 8 из первого тома «Хорошо темперированного клавира», которую я однажды уже разбирала. Ради справедливости скажу, что разобрала я весь первый том.
Мне разрешили ездить на занятия самостоятельно.
Моим педагогом по инструменту (по «специальности», как говорили у нас) стала Фейга Вольфовна Кралле, пожилая еврейка с примесью немецкой крови. Педагог милостью Божьей. Никогда после у меня не было таких учителей.
Я, наивная, полагала, что Елена Андреевна – строгая, требовательная, цепкая. Вот тут была настоящая требовательность, вот тут была настоящая цепкость! И бесцеремонность невероятная. «Девочка, ты дура!» – могла спокойно заявить Кралле, и сообщала это мне почти каждое занятие. Или что-нибудь ещё хлеще: «Девочка, ты позор своей матери!»
Наш первый урок начался с моей походки. Я не успела дойти до стула.
– Бог ты мой, к а к ты ходишь! – закричала Кралле. – К а к ты ходишь! Ты не идёшь, а бежишь! Как мокрая крыса! Как лиса с дохлым цыплёнком в зубах! Разве так ходят артисты?! Ты должна идти как ве – ли – кий му – зы – кант!
– Я не великий музыкант, – пробормотала я.
– О! – фыркнула она. – У меня в этом никакого сомнения… К двери! Пошла снова!
Минут двадцать она мучила меня походкой «великого музыканта» и только затем позволила сесть за инструмент. Я сыграла заранее подготовленный вальс Шопена из хрестоматии, которая осталась у меня на руках, сыграла, как мне показалось, хорошо.
– Отвратительно, – заключила Кралле. – Девочка, ты мартышка. Ты обезьяна, которую научили нажимать на кнопки. Не беда, это лечится. Иногда…
– А что плохо? – спросила я серьёзно.
– Вы-ра-же-ни-е! – завопила Фейга Вольфовна, состроила из пальцев фигу и поднесла её к самому моему носу. – Вота! Вота здесь было выражения!
– Я играла с выражением…
– Да, с выражением!
Она вытянула руки по швам, округлила глаза и прочитала, изображая пятилетнего ребёнка на табурете, с наивной детской старательностью, с «выражением»:
– Вышла курочка считать! Маленьких цыпляток! Жёлтых пять! Чёрных пять! А всего – десяток!!
Я не могла не рассмеяться.
– Ну, и техника, конечно, ни к чёрту, – резюмировала педагог. – И ещё, запомни раз и навсегда! Н и к о г д а н е п р и к у с ы в а й я з ы к з у б а м и! Откусишь однажды, к чёртовой матери! То же самое da capo al fine [с начала до конца – ит.].
И так – каждое занятие.
У Фейги Вольфовны глаз был ястребиный, а ухо летучей мыши. Она видела и слышала всё: ошибки крупные, ошибки мелкие, ошибки микроскопические. Небрежности, неумелости она не терпела. Чувство темпа она ставила метрономом. Когда я отважилась заметить, что Бетховен наверняка обходился без метронома, мне спокойно ответили:
– Потому и обходился, что в детстве научился. А ещё его в детстве пороли. Поняла?
Но не голой техники она добивалась от ученика! Я помню прекрасно, как, уязвлённая её упрёком в недостатке техники, я долго шлифовала одну фугу – и, наконец, отбарабанила эту сложную фугу без запинки.
– Вытяни руки, – потребовала Кралле.
Я вытянула руки, и она несколько раз сильно ударила по моим пальцам, приговаривая:
– Переиграла! Переиграла! Замылила! Дура!
Она ожидала артистизма: глубокого, умного, тонкого, деликатного проникновения в музыку, понимания её и такого же тонкого отражения этого понимания. С этой целью она порой отстраняла меня от инструмента и играла сама, минут по пятнадцать. И, играя, не уставала спрашивать меня.
– Это что, а? Цвет какой? А запах? А время года? А настроение? А животное какое? Морской конёк или золотая рыбка?
Вульгарности, ложного пафоса в исполнительстве она терпеть не могла:
– Что это за партийный съезд? – вопила она немедленно. – Меня тошнит, девочка! Тошнит от этого! Знаешь ты такое слово в русском языке?
Да, ещё: она никогда не исправляла меня по ходу, всякий раз – только после исполнения. Какие бы я чудовищные ошибки ни делала, наставница морщилась, кривилась, закатывала глаза, жестикулировала, но терпела с видом великомученицы до самого конца. Но зато уж потом я получала полный список прегрешений!
Так было первые несколько месяцев, а потом, в один прекрасный день, я закончила пьесу и не услышала от неё ни слова.
– Что, всё хорошо? – удивилась я.
Фейга Вольфовна сложила свою знаменитую фигу и помахала ей в воздухе.
– Сама говори, что было плохо, – велела она.
– Я? – растерялась я. – Я откуда же знаю…
– От верблюда. Покажи, девочка, что у тебя в голове: мозги или перья.
– Но я ведь не слышу себя со стороны…
– А не надо слышать! – воскликнула она темпераментно. – Не надо слышать! Уши врут! Закрой глаза.
Быстро, остро она ударила по клавиатуре в двух местах, извлекла два диссонансных интервала.
– Можешь открыть. Два разных. Первый – что?
– Тритон [увеличенная кварта, например, до – фа-диез]? – неуверенно предположила я.
– Так, ладно. А второй?
– А второй – септима…
– Дура! – воскликнула она, торжествуя. – Оба тритона! Врут уши! Уши тебе говорят, что ты Рахманинов, а ты Засранинов! Все врут! И Фейга Вольфовна врёт! А пальцы не врут! Пальцам доверяй, а не ушам! Знаешь, почему? Палец – причина, звук – следствие. Когда слышишь фальшь ушами – поздно уже, девочка моя! А когда чувствуешь, пока клавиши не коснулась – ещё не поздно…
Однажды Кралле принесла огромные звуконепроницаемые наушники и надела их на меня, для того, чтобы доказать мне свой знаменитый тезис о том, что «уши врут» и «не надо слышать».
– Играй! – приказала она. После я, разумеется, должна была скрупулёзно назвать все ошибки.
А в другой раз – дело было зимой, уже стемнело – в другой раз она задёрнула шторы и выключила свет в кабинете. Я оказалась в полной темноте.
– Играй, что встала! – крикнула она.
Кое-как я доковыляла до конца прелюдии.
– Плохо, – подытожила педагог.
– Я вообще поражаюсь, что я сыграла! – отважилась я заметить. – Я же не летучая мышь, Фейга Вольфовна, чтобы видеть без света!
– Чепуха! – отрезала она. – Марш на мой стул.
Она села за инструмент и, как нетопырь, прорезала темноту мощными аккордами allegro con fuoco первой сонаты Скрябина, аритмичной, дробной, жуткой. Сыграла тактов тридцать и не ошиблась ни единой нотой, будто сидела в лучах софитов.
– Потрясающе, – прошептала я. – Как вы это делаете?
– П а л ь ц ы видят! Пальцы знают своё место! Зажги свет.
– А если палец ошибётся, Фейга Вольфовна?
– А он ошибётся! Обязательно ошибётся, если ты всю волю не соберёшь в кулак!
– Я и так собираю…
– Нет, ты не собираешь, девочка! Ты представь, что у тебя над головой топор. И что за первую ошибку тебе отрубят голову. Чик – и готово! Вот тогда соберёшь…
– Ну что это такое! – завопила она однажды, ещё на первом году моего обучения. – Девочка, ты позоришь свою мать!
– Я не думаю, что она опозорится, – ответила я сухо.
– Тогда отца!
– И он не узнает тоже.
– Сирота ты, что ли? – поразилась она.
– Не знаю. Я из детского дома.
Я ожидала, честно говоря, то она растрогается.
– Ну, директора вашего! – вскричала Кралле как ни в чём не бывало. – Стоп, перекур.
«Перекур» нужно было понимать в буквальном смысле. Я забыла сказать: она курила, прямо во время занятий. Пепел она стряхивала в форточку.
18Приближался выпуск и «отчётный концерт», а, по существу, выпускной экзамен по специальности.– Что будешь играть на отчётном концерте, девочка?– Я бы хотела Бетховена, – протянула я мечтательно.– Бетховена? Хорошо! Отлично! Будет тебе Бетховен!Педагог ушла в библиотеку. Вернулась через пять минут, поставила передо мной ноты.– Что это? – ужаснулась я.– «Аппассионата», не видишь, что ли? Разуй глаза!– Фейга Вольфовна, это же не уровень музыкальной школы!– Чушь, – отрубила она. – Нет такого слова – «уровень». Есть лодыри и трусы. Что, не будешь осваивать? «Маленьких цыпляток» тебе принести?– Буду, – согласилась я со вздохом, переворачивая листы, чёрные от густых аккордов и шестнадцатых при кошмарном темпе 126 (размер двенадцать восьмых), испещрённые форшлагами и
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ВОЛЯ1Я окончила музыкальную школу с отличным аттестатом, а одиннадцатый класс средней школы – с хорошим. Передо мной встал выбор: куда поступать? В музыкальное училище имени Собинова или на специальность «музыкальное образование» на педагогическом факультете педуниверситета?Подумав, я выбрала университет. Да, музыкальная подготовка в училище наверняка куда серьёзней, захоти я после учиться в консерватории, мои шансы поступить туда будут на порядок выше. Но… кто знает, сумею ли я всю свою жизнь связать с музыкой? И захочу ли? Большая музыка эфемерна, трепетна, чиста – и безжалостна. Только вдохновенные виртуозы добиваются признания в качестве классических исполнителей. Стану ли я вдохновенным виртуозом? Или – давайте посмотрим на жизнь правдивей – обычным учителем музыки? Учителю лучше иметь диплом о высшем образовании, чем о среднем специальн
2Классы на педагогическом факультете назывались аудиториями. В каждой аудитории, конечно, был инструмент, была, более того, дисциплина «Фортепианная игра», практические задания и зачёты по ней, но индивидуальных занятий учебный план не предусматривал. Я занималась сама, по собственной программе. В музыкальном отделе областной библиотеки я находила ноты. Просыпалась в любой будний день в шесть утра и, порой даже не позавтракав, шла на свой факультет пешком. Брала на вахте ключ от пустой аудитории (нам, «музыкантам», это разрешалось) и работала около часа до начала лекций. Ой, Господи, как много ерунды мы изучали! Педагогику, психологию, английский язык, информатику, историю, литературу, правоведение, концепцию современного естествознания, физиологию, основы безопасности жизни. Что поделаешь: университетское образование, будь оно неладно…Годы моей учёбы были счастливым, беззаботным, ясным временем.Что подъём в шесть
3В нашей группе учился единственный юноша, Григорий Анисьев. Невысокий, с простоватым, растерянным лицом, с волосами, которые сами завивались в крупные кудри, с покатыми плечами, с большими очками нелепой круглой формы. Гриша был интеллектуалом, сессии он сдавал лучше всех, а на своих сокурсниц поглядывал свысока. У него была своя компания, ему под стать, молодых высоколобых парней, с которыми он до хрипоты спорил на отвлечённые темы. Но я Грише нравилась, такое чувствует любая девушка. Я улыбалась ему, глядя на его кудри, думая про себя с нежностью: «Барашек! И они – овечки, и ты – барашек…» Он, встретив мой взгляд, улыбался, растерянно моргал за линзами круглых очков. И вот, однажды, набрался смелости и подошёл ко мне.– Лиза, ты не хочешь пойти со мной на концерт Рахманинова? – спросил он меня серьёзно, почти сурово, низким голосом для пущей уверенности.– Что, сам Рахманинов играет? – разв
4Одной из моих подруг с первого курса стала Оля Асеева, одногруппница, «домашняя девочка», то есть живущая дома, с родителями. Оля мне нравилась, как и мои соседки по комнате в общежитии, и даже больше. На Оленьку было приятно посмотреть. Высокая, выше меня (мой рост — сто семьдесят два сантиметра), с точёной фигуркой, тех самых форм, которые любят мужчины, то есть узкая в талии, широкая в груди и бёдрах, с чистеньким, безупречным личиком, с великолепными золотистыми волосами (от природы прямыми, но она их слегка завивала), с большими глазами, Оля походила на замечательную, очень красивую и дорогую куклу, только что купленную и ещё не распакованную. По характеру – улыбчивая, доверчивая, милая, может быть, чуть глуповатая, в общем, вылитая я, с той только разницей, что у меня внутри имелось другое, лисье, острые зубы, лапки с коготками, что всё моё «Асеевское» было нарочитым – а у неё именно это было настоящим, и никаког
5В зимнюю сессию, сдав перед самым Новым годом первый экзамен, мы с Олей шли вместе домой, пешком от здания педагогического факультета. (Я жила в общежитии на улице Чайковского, а её квартира была на улице Володарского, это почти рядом.) О чём-то неважном, пустячном мы мило болтали… И вдруг Оля замолчала, а затем безо всякого перехода, изменившись в лице, стала буквально умолять, умолять меня помочь ей, чуть ли не спасти!Чем помочь? Оказывается, уже целый месяц она ассистирует Ярославу в его репетициях. Предстоящее выступление – не «учебное», а настоящее, пройдёт оно в филармонии. Каждый год училище выдвигает лучших студентов-выпускников, которые исполняют с оркестром свой фрагмент в качестве солиста. Ярослав, например, в паре с другим студентом играет Концерт для двух гобоев, струнных и чембало ре-минор Вивальди. Весь Концерт длится не больше десяти минут, но это же десять минут на сцене областной филармонии! Вместе с Ярославск
6Ярослав открыл дверь. Я слегка покраснела под его пристальным взглядом и уже собиралась сообщить, что я, мол, только проводила подругу…– Я очень рад вас видеть, – сказал он просто, задушевно, будто прочитав мои мысли, и улыбнулся. – Обеих. Честное слово! Заходите, пожалуйста…Мы выпили чаю. Ярослав, со своим обычным юмором и остроумием, рассказывал нам какие-то случаи из жизни музыкального училища. Я улыбалась, смеялась, сама что-то говорила, ловя себя на мысли о том, как легко и хорошо чувствую себя рядом с ним. А Оля – та молчала почти всё время нашего чаепития, только глядя на него нежно, влюблённо.Затем приступили к репетиции, я – в качестве слушательницы и, так сказать, стороннего компетентного оценщика.Бедная Оленька в тот день играла клавир, к сожалению, из рук вон плохо, хуже, чем обычно могла. Передо мной она смущалась, что ли? Или перед ним? Или нас обоих стыдилась? Ярослав по
7Начался новый семестр, Оля появилась на занятиях. Она изменилась, улыбка её исчезла.Я помню, как шла невыразительная лекция по педагогике, а она сидела, не записывая ничего, не слушая, низко опустив голову. Внезапно встала и вышла из аудитории.Я извинилась перед преподавателем, попросила разрешения тоже выйти и в коридоре догнала её.– Олюша! Остановись. Что с тобой такое? Сядь! В ногах правды нет…Мы сели на скамейку.– Он другим стал, – невнятно проговорила Оля, не поднимая головы.– Он? – притворно не поняла я. – Ах, да, твой Ярослав. Каким другим?– Другим! – воскликнула она. – Он… смеётся надо мной, что ли. Раньше никогда не смеялся. Вчера сказала ему по глупости, что хотела бы детей, трёх. А он мне так, знаешь, насмешливо: ну, конечно, непорочным зачатием. От святого духа этой… американской мечты. Трёх симпатичных длинноногих барб