XIV
Проспал! — была моя первая мысль поутру. Причём серьёзно проспал, на два урока: как-то буду объясняться?
А школа напоминала растревоженный улей, и никому не было дела до моего опоздания.
— Ты слышал, что случилось? — подскочила ко мне Люба Соснова на перемене.
— Понятия не имею.
— Директор Фильку Приходько и Ваську Белова из девятого «В» окунул в унитаз башкой!
Я замер на секунду, а затем расхохотался.
— И чего ты смеёшься? — произнесла Люба с обидой. — Люди, между прочим, пострадали! За правду! Приходько, кстати, ходит по всей школе и собирает подписи! Под заявлением протеста!
— «Протеста»!.. За какую ещё правду?
— А я тебе расскажу… — начала она значительно.
— Любка! — прервал я гневно. — Я комсомолец, чёрт бы побрал тебя! И не смей при мне чесать язык, не желаю я слушать ваши подлые бабьи россказни!
— Да ты ещё и ругаешься?! — поразилась Люба. — Ну и проваливай! «Комсомолец», тоже мне! Прихвостень тоталитарного режима! Совок!
В общем, мы с Любой разругались, да и без того, если подумать, весёлого было мало. Приходько с Беловым на самом деле собирали подписи, хотя я не видел той бумажки, да мне и не дали бы её увидеть, как «прихвостню тоталитарного режима». Наверное, что-нибудь вроде: «Мы, учащиеся Землицкой средней общеобразовательной школы, протестуем против вопиющего поведения … и просим провести тщательное расследование…» Интересно, напишут они про своё купание или нет?
Почему, почему Благоев поступил так? — недоумевал я. — Конечно, не больно-то хорошо полоскать учеников в унитазе, скажем честно, но я по-человечески понимал директора: его же эти поганцы прополоскали в грязной и вонючей воде своей сплетни! Поддался мужскому гневу, так. Но ведь он — добрейшей души человек, в редчайших случаях Иван Петрович гневался, а чтобы уж т а к разозлиться, что разум и всякую осторожность потерять — это отчего случилось? Осторожность, потому что бумажная кляуза Приходько и Белова может иметь для него последствия, хоть Иван Петрович и фронтовик, и заслуженный учитель.
Последствия, действительно, не заставили себя долго ждать. В пятницу, выйдя из школы после уроков, я увидел внизу школьного холма, у начала бетонной лестницы, чёрную «Волгу». Опрометью я бросился к директору — хотя зачем, что я мог сделать? И, кроме того, меня опередили, «Волга» стояла давно. Я ворвался в приёмную и хотел что-то крикнуть — Вера Андреевна, увидев меня, приложила палец к губам. Она не сидела за пишущей машинкой, а стояла, прислушиваясь — и я замер.
Из директорского кабинета доносились только голоса, слов разобрать было нельзя — ещё нельзя, потому что разговор шёл крещендо, по нарастающей громкости, и вот, стали долетать отдельные реплики. «Враньё!» «А то, что вы опустили учащихся лицом в общественный туалет — тоже враньё?» «Чистая правда! А вот это — чистая правда!» «Вы что себе позволяете?» «А вы не хотите спросить, почему их сунули рожей в дерьмо?» «Вы… как вы, вообще, выражаетесь?! Вы что думаете о себе?!» «Ну так увольте меня, увольте, к ядрёной матери!» «Не смейте материться и кричать на меня! Я женщина!» «А я — фронтовик, я по Берлину шёл, когда вы, душенька, пешком под столом ходили!» «Не смейте… не смейте злоупотреблять своими… своими!.. Иван Петрович! Это последнее предупреждение — вы слышите меня?! Если к нам поступит ещё хоть один сигнал…» «Всё, всё! Нашумели тут…» Слова снова стали неразборчивыми. Дверь распахнулись, и из кабинета вышла женщина в строгом сером платье и высокой меховой шапке: какая-то чиновница из районного отдела народного образования (или даже из областного?). Шапку она или уже надела, или так и не сняла, войдя в директору. Налим, Никодим, гордится собою, налим, Никодим, носит шапку соболью, ни перед кем её ни ломает и ни бельмеса ни понимает…
Я вышел из приёмной — и нос к носу столкнулся со Светой.
— Что ты здесь стоишь? — спросил я растерянно.
— А ты?
— Пойдём-ка отсюда подальше…
Мы поднялись на третий этаж и остановились в пустом коридоре.
— Что там произошло? — спросила меня Света.
— Что-что… — пробурчал я. — Петровичу по шапке досталось от какой-то чиновницы.
— Из-за… хотя нет, я не то хотела…
— Из-за сплетни из-за этой.
— Ты, значит, знаешь?
— Да.
— И… веришь?
— Ни единому слову.
— Я очень виновата, это из-за меня всё… Я… чем-то могу ему помочь?
Я задумался.
— Не знаю, Свет. Хотя я бы на твоём месте сходил к нему, успокоил, что ли…
— Сейчас?
— Да хоть сейчас. Или нет, лучше через часок, через два…
— Мишаня… сходи ты к нему!
Я недоумённо уставился на свою сестру. «Я-то ему зачем?» — чуть не сорвалась у меня с языка фраза, которая наверняка бы её жестоко смутила.
— Тебе лучше... — пробормотал я, не глядя на неё. — Ну, чтó я ему скажу?
— А я?
— Не будь трусихой, Светлана Алексеевна!
Света выпрямилась, закусила губу.
— Я не трусиха! Нет. А… овцы?
Я рассмеялся.
— Загоню, не переживай! То ж — скотина, а то — человек!
— Спасибо тебе! Большое тебе спасибо!
— Спасибо и тебе на добром слове…
После обеда я отвязал овец, оставленных на пастбище, и повёл их к роще: в апреле трава скудная, жиденькая, не трава, а одно горе. Если так и дальше пойдёт дело, я стану в поле дневать и ночевать, думалось мне… Почему, размышлял я, откуда эта невероятная, почти анекдотическая вспышка гнева? Или принимался думать с другой стороны: Иван Петрович — добрый человек, редкой души, и Света — умница и красавица, но насильно ведь мил не будешь. Я Ивана Петровича представлял себе аскетом, к женщинам совершенно равнодушным. И потом, скажет он, что это за молоденькая дурочка без жизненного опыта, что за пигалица, что за крендель с маком? Эх, бедняжка! Не получится у них ничего! И слава Богу, пожалуй. (В начале девяностых телевидение «реабилитировало» Бога — одно из очень немногих его добрых дел, — поэтому, поддаваясь общему течению, я уже не стеснялся Его поминать.) Слава Богу, ведь, говоря-то честно, в голове не укладывается… Или получится? И я, я сам-то чего хочу больше? Ведь оба поворота невеселы. Слишком невероятно, чтобы они двое поняли друг друга и стали близки, но и случись это, так будет им обоим на гóре, а школе — на падение.
Подзамёрзнув и устав гулять по полю в темноте, я погнал стадо домой. Проходя через луг за школьным холмом, я решил сократить путь, спустился по дороге вокруг холма и остановился, увидев, что в кабинете директора горит свет. Не зайти ли? В руке я нёс связку колышков и мог привязать скотину у входа. А то и со стадом вместе: так, пожалуй, ещё никто не посещал наше учебное учреждение… Зайти и сказать: полноте, Иван Петрович, чего убиваться! Плюньте сплетникам в морду, мы, старая гвардия, завсегда с вами, да, чем горевать, дёрните лучше водочки, у вас, все знают, в шкафу стоит бутылка, да и мне плесните… Пока я так думал, на вершине бетонной лестницы показалась фигурка, быстро сбежавшая до половины и застывшая, увидев меня.
— Света! — окликнул я её, скорее угадывая по очертанию фигуры, чем видя лицо. Света спустилась неверным шагом, и только на расстоянии пяти шагов я увидел её лицо, счастливое, чистое.
— Что «Света»? — произнесла она негромко, опустилась рядом с Мартой на колени («На землю ведь!» — подумал я с неудовольствием) и обняла овцу за шею. — Голубушка ты моя… Что «Света»? Ну, плюнь ты в меня, осуди, отрекись —
— За что мне тебя судить? — проговорил я так же тихо и сел рядом с ней на корточки. — За то, что ты хорошего человека полюбила, за это ли мне судить тебя?
Света, шумно вздохнув, закрыла лицо руками — не ожидая этого, не сдержала слёз.
— Спасибо тебе, — шепнула она. — Спасибо, хороший мой. Я тебе всё расскажу, хочешь? Только давай сначала овец загоним…
Мы загнали овец в овчарню, поужинали тушёной картошкой (отец и мачеха, увидев нас, вернувшихся вместе, недоумённо переглянулись) и прошли в Светину комнату, где я уселся прямо на пол, а сестра — на кровать, прислонившись спиной к стене, и стала рассказывать мне, полушёпотом (все четыре комнаты в нашей избе граничили друг с другом, слышимость была выше, чем нужно для комфортной жизни).
— Я постучалась к нему в кабинет часа в четыре. Ты ведь… ты знал, зачем я иду? Или догадывался? Нет? Вошла. Попросила, ещё раз, прощения, что ему пришлось из-за меня перетерпеть такие неприятности. Он, конечно, ответил, что я не виновата, что мир не без поганцев. Глаза прятал. И вот… так и говорить нам больше стало не о чем.
Тогда я набралась смелости: лёгкость такую почувствовала, Миша, звенящую лёгкость. «А ещё, Иван Петрович, не знаете, зачем я пришла?» — спрашиваю. «Не знаю». «Нет, знаете!» Говорю, а у самой уже слёзы по щекам катятся, это ведь не удержать. «То, что я вас люблю, разве вы не знаете?» Молчит. «Не знаю, — отвечает, — не знаю, Светонька, и знать не хочу». «А вы?» — спрашиваю. «Что я?» Голос ему отказывает, слышу. «Вы — меня?» «А я нет».
— Нет?! — воскликнул я.
— Тише, тише. «А я — нет. Вот и всё, миленькая, и разговор кончили».
Света замолкла, чтобы передохнуть.
— Тогда я закричала. «Зачем, — кричу, — зачем вы меня обманываете?» А он глаза не знает куда девать, и руки.
(«Вот почему, — промелькнуло в голове молнией, — вот почему сплетники искупались в унитазе! Кем дорожим больше жизни, на обидчиков того смертельно гневаемся».)
— Встал, дошёл до окна, — продолжала Света, — вернулся, на своё место сел. «Я ведь о тебе думаю, милый мой человек, — говорит. — Ты посмотри на себя, кто ты и кто я есть? Ты — цветочек аленькой, а я — старый чёрт, в гроб, чай, и то краше кладут, чем я». «Не верю, — говорю ему, — ни одному слову твоему не верю».
— Боже мой, — прошептал я: до этого момента я ещё держался, но это «ты», сказанное Светой Ивану Петровичу, меня ужаснуло.
— «Неправильная эта боязнь, нехорошая. И обо мне ты не думай, не решай. Я уже сама за себя всё подумала, и всё решила». Вот… — выдохнула Света. — Всё.
Снова она помолчала.
— Что: хочешь спросить, б ы л о ли? Да не было! За руки я его держала, он меня по волосам гладил, а больше ничего не было. И то я думала, что умру от радости…
— Да если бы и было, — возразил я шёпотом, — я-то кто такой, чтобы судить? Ох, Света, Света… Как же вы дальше?
— Не знаю. Не знаю ничего. Ведь, когда мне будет тридцать один, ему — восемьдесят, страшно подумать. Ещё и не все доживают до восьмидесяти… И плевать, плевать я хотела — слышишь? Не могу я жить, как овца, чтобы каждого шороха бояться. А что, разве это мало — четырнадцать лет жизни? Да и месяц. Разве месяц — мало?
XVУ Светы не было месяца: после пятницы события развивались с обвальной быстротой.В понедельник во двор школы въехал белый «КрАЗ» с красной полосой на борту: «Передвижная поликлиника». Все старшеклассники по чьему-то дурацкому распоряжению должны были в плановом порядке пройти медосмотр.К грузовику выстроилась в школьном дворе длинная очередь. Внутреннее его пространство оказалось поделённым на шесть крошечных кабинетов: терапевт, флюорография, отоларинголог и по совместительству окулист, невропатолог, уролог, гинеколог. Я стоял в очереди одним из первых и достаточно быстро прошёл осмотр, во время которого меня «обрадовали» пороком сердца — как будто я сам не знал об этой врождённой болезни! Врачи, грубые и равнодушные, осматривали меня примерно так же, как осматривают скотину или чёрных рабов. У терапевта меня заставили раздеться до пояса, у уролога — донага. Из кабинета в кабинет меня поспешно гн
XVIМне кажется, у Светы и Ивана Петровича было три счастливых денька: она возвращалась домой после школы, обедала и уходила, я не спрашивал, куда. Гроза грянула в четверг.Пятым уроком должен был быть урок литературы. Мы столпились у кабинета, а педагог всё не являлся. Подошла Аня Петренко, открыла кабинет ключом и с хмурым видом уронила на первую парту принесённую с собой стопку газет.— Так, внимание, тихо! — крикнула она зычным голосом пионервожатой. — Объявление. Я видела Геральда Антоновича утром, он не придёт на урок, у него какие-то важные дела… Тихо, тихо, дураки! Чтобы не срывать урок, он выдал мне материал и задания. Не сдавшим письменные работы поставят «неуд». Ещё мне поручено отметить отсутствующих.Стон разочарования пронёсся по классу, но протестовать никто не решился. Аня прошла по рядам и раздала на каждую парту газеты, брезгливо морщась, точно она держала в руках лягушку. Было от чего!
XVIIЯ отправился прямиком домой, с желанием занять себя каким-нибудь механическим, отупляющим делом, и застал на кухне относительно трезвого отца, который — что бы вы думали? — с увлечением листал толстенный цветной каталог товаров Quelle, неизвестно где им добытый! Страшное зло взяло меня: у нас рушатся судьбы, жизни, а он, как впавший в детство старик, листает Quelle, эту выставку буржуазного тщеславия, с её хамскими, к простому труженику, ценами! Демонстративно, зло я загремел посудой, набрал из ящика картошки, почистил её, поставил тушиться. Хоть бы помощь свою предложил, так нет же!Через двадцать минут в кухню вошла Света. И то, подумал я: к чему травить душу долгим прощанием?— Тебе помочь? — спросила она тихо.— Уже готово почти…— Мишенька, мне нужно вернуться в двадцать восьмую школу, в городе.— Само собой…Отец поднял голову.— То есть как
XVIIIБыло ли это сознательное, обдуманное самоубийство? Или, скорее, смертная тоска, перед которой вдруг, в миг взгляда с моста, распахнулась чёрная бездна решения, кладущего конец тысяче природных мук; тоска, не размышляющая о том, какие сны приснятся в смертном сне, ведь селянину, в повседневной борьбе за кусок хлеба, некогда читать «Гамлета» и мыслить категориями датского интеллектуала? Или просто не увидели края моста глаза, слепые от слёз? В любом случае, мы были раздавлены, уничтожены, и спасибо нужно сказать Елене Сергеевне, которая после смерти отца взяла всё в свои руки: организовала похороны, оформила надо мной опекунство (чтобы меня не забрали в детский дом), добилась возвращения Светы в старую школу, отыскала себе в городе какую-то жалкую работёнку. Уже через два дня после похорон отца я стоял в прихожей крохотной городской квартирки Ростовых, прощаясь с ними обеими.— Заходи к нам иногда, — попросила
ЧАСТЬ ВТОРАЯIНа следующий же день после появления Алисы я выяснил, что она — отличная овчарка.Вот как это было: ранним утром, пока собака ещё спала, я выгнал овец на поле и привязал на колышки, а по дороге в школу всё чесал репу: неужели нельзя приспособить колли к пастушеству? Ведь многие породы, которые мы сейчас считаем декоративными, выводились с практической целью: таксы, например, раньше охотились на лис и барсуков, а их короткие ножки были для того нужны, чтобы легко пролезать в норы… Дождавшись конца занятий, я отправился в школьную библиотеку.— Римма Ивановна, выдайте, пожалуйста, поглядеть при вас том БСЭ «Кварнер-контур»! (Поясню для молодых читателей, что БСЭ — это Большая советская энциклопедия.)— Не велено.— Почему? — поразился я.— Распоряжение исполняющего обязанности директора Геральда Антоновича.&md
IIСпокойное течение того лета нарушилось только раз, и сейчас от августа я возвращаюсь к июню, чтобы отдельно описать тот примечательный случай.В начале июня я самостоятельно постриг овец, сам промыл и высушил шерсть (мытая шерсть — дороже), нашёл в записной книжке отца телефон кооператива, договорился о закупке и двенадцатого числа, в среду, поехал в город с объёмными баулами. До города меня подбросил Григорий Ильич на своём «козле» (так советские люди звали военный «УАЗ», наверное, за то, что на ухабах машина сильно «козлила», ныряя вверх-вниз). Дату я запомнил, потому что и для России она оказалась памятной: в тот день РСФСР [Российская советская федеративная социалистическая республика], тогда ещё одна из республик Союза, выбрала своего первого президента, Бориса Ельцина. А меня, признаться честно, Ельцин очень мало тогда заботил, шерсть — куда больше!В кооперативе, который разместился в подвал
IIIС началом учебного года меня неприятно удивили совершившиеся в школе перемены.Первую перемену я заприметил, едва вошёл в здание: оказалась фактически ликвидированной «Наша жызнь». Так звали общешкольную стенную газету, в которой публиковали новости о мероприятиях, творения молодых поэтов, решения товарищеского суда, забавные карикатуры на самых злостных прогульщиков и т. п.; буква «Ы» в заголовке была зачёркнута и исправлена красным фломастером на «И» для пущего веселья. Стенд «Нашей жызни» заняла теперь «Информация». Заголовок «Информация» помещался на металлической пластинке вверху стенда. Я подошёл ближе и разглядел, что пластинка намертво прикручена к дереву, а буквы выбиты по металлу зубилом. Неродственное впечатление производила эта табличка…«Информация» оказывалась сугубо официальным органом печати, который совету дружины никак не подчинялся (ах,
IVЯ вернулся домой и безрадостно сел за сковородку с тушёной картошкой. На половину денег, вырученных от продажи шерсти, я ещё раньше закупил в сельпо водки: рубль-то дешевел, а водка была надёжной валютой, которой на селе издавна оплачивались и товары, и услуги. Глядел я — глядел на эти выставленные в ряд бутылки, и всё больше мне хотелось откупорить да распить одну. Вернулась со стадом Алиса, самостоятельно загнала в кошару овец, а после побежала ко мне и села на пороге комнаты, стуча о пол хвостом, радостно глядя.— В душу мне наплевал! — пожаловался я овчарке, наскоро вытирая её лапы мокрой тряпкой. — Не моги, мол, заниматься с детьми, и всё тут! Будто я какой… моральный урод! «Ядовитые споры» — тьфу, чёрт! «Выдавливать раба!» Больно-то надо! — Я снова сел за стол и принялся ковыряться в картошке. — И не собираюсь: себе дороже… Эх, Алиска, Алиска! Если б ты меня понимала&