2
Я выросла в Интернате для детей-сирот и детей, оставшихся для попечения родителей, села Семёновское Ярославской области. Село это всего лишь в десяти километрах от областного центра. Родителей своих я не только не помню, но даже не знаю их имён. Более того, я не знаю, настоящие ли мои фамилия, отчество, или придумали их воспитатели.
С детства я привыкла к тому, к чему привыкает любой лисёнок: к недоеданию, к скудости жизни, к чувству того, что ни одна вещь тебе не принадлежит и любая может быть отнята, к недоверию, к страху, к неожиданной жестокости.
Наш детский дом не был образцово-показательным, но и не думаю, чтобы самым худшим. Нет, обычным! Маленькой безрадостной моделью заурядного чистилища. (Ещё не ада, нет. На этом месте нужно улыбнуться. Но не нахожу сил улыбнуться.) Учителя сельской школы к нам не были жестокими, только равнодушными. На нас глядели, как путник глядит на болото, которое нужно перейти вброд. Большинство воспитателей были такими же. Нас не выставляли на мороз, не раздевали донага, не привязывали к кровати, не опускали головой в унитаз. Из наказаний практиковались, в основном, затрещины и лишение обеда. За крупные повинности назначали изолятор. Наиболее непокорных и строптивых стращали тем, что отправят на лечение в психиатрическую клинику, и двоих, действительно, отправили.
Страшней воспитателей были старшие ребята. Детский дом регулировал себя сам по образцу одновременно армии, с её дедовщиной, и тюрьмы. В юности, читая Александра Солженицына или Варлаама Шаламова, я с грустным удивлением говорила себе: Господи, как знакомо!
Мы, младшие, звались по-разному: «мелюзгой», «мелкими», «салагами», «шушерой». Мы были лишены всех прав: любой старшеклассник, начиная с четырнадцати лет, любой «масти», мог нас заставить стирать его носки, убирать его комнату, униженно выпрашивать у воспитателя шахматы, шашки или теннисные ракетки; мог отнять за обедом кусок хлеба; мог приказать отжиматься, просто так, для своего удовольствия. Мы, девочки, страдали меньше: доставалось мальчишкам. Достоинством наших порядков было то, что существовало негласное правило, установленное «сходкой»: не трогать девочек до четырнадцати лет. «Не трогать» означает здесь: не смотреть на них как на женщин. Это было великодушным, гуманным правилом, оно защищало нас. А что ещё могло защитить? В наших, девичьих комнатах даже запоров на дверях не было! Не положено. Надежда Степановна, директор детского дома, человек доброй души, после жалобы одной из девочек велела установить на дверях шпингалеты, и чуть свободней мы вздохнули. Но большая ли защита эти шпингалеты? Двери выбивали…
В седьмом классе мы перестали быть «мелюзгой», как-то незаметно всякий получил своё звание или, как говорили, «масть».
Большинство мальчишек нашего класса превратилось в «мужиков». Это значило, что к вершине детдомовской иерархии они не принадлежат, но и себя в обиду не дадут. «Мужики» почти все курили и виртуозно матерились, заменяя тремя бранными глаголами и десятком существительных почти все слова русского языка. Не владеть этими двумя умениями считалось позорным.
Иные ребята, слабей духом, не со столь крепкими кулаками, или просто сторонящиеся грязных слов, стали «бакланами», «чмо», «лохами» или даже «козлами». Существовали оттенки значений: «бакланом» звался просто туповатый парнишка, «лошарой» – парень, ни к чему не годный, а «козлом» – мальчишка, дружелюбный к воспитателям и беспрекословно выполняющий их требования. Назвать «мужика» «козлом» считалось тяжким оскорблением. «Чмо» не должны были и не смели отказываться от просьб «мужиков», впрочем, «мужикам» куда проще было приказать «мелюзге».
Третьи, очень немногие, заделались «фраерами». Так звали приближённых «пахана» («авторитета»), нашу элиту: особо грозных – «козырными фраерами», начинающего – «фраерок». Ещё использовали обозначение «свояки», но я не могу сейчас сказать точно, каждый ли «фраер» назывался «свояком» или только «козырный».
«Пахан» в каждом классе был один (у нас – Вася по прозвищу Косарь), а могло его и не быть вовсе. Правильным названием для него являлось «авторитет», а «пахан» понималось как просторечное слово. (В «блатной музыке» тоже есть и своё просторечие, и свой высокий стиль.) Между собой паханы считались равноправными: тут решающую роль играли качества человека, а не его возраст. «Свояком», и уж тем более «паханом» становились не только за физическую силу, но, главным образом, за отчаянную храбрость, готовность не подчиняться и дерзить воспитателям, за побеги; за опыт краж и ограблений. Требовалось от «фраера» также умение «ботать по фене», впрочем, блатные слова, так или иначе, у всех были на слуху, даже у нас, девушек, которые их не употребляли, но знали их смысл. За иными «фраерами» с опасливым восхищением числили и более тяжкие преступления, от изнасилования до убийства.
Подростки, вставшие на сторону администрации, согласившиеся сотрудничать с воспитателями и сообщать о зачинщиках беспорядков, звались неблагозвучным именем «сук». «Суки» выполняли, помимо прочего, неблагодарную роль детдомовской полиции. Достаточно было воспитателю пожаловаться на воспитанника любого возраста, как «суки» сбивались в свору и нападали на «провинившегося». Провинившегося, может быть, только в том, что неосторожно он сказал глупое или дерзкое слово. Порой «виноватого» выводили прямо с урока: учителя кривились, но молчали. (Вообще, с седьмого класса почти каждый из нас мог во время урока в сельской школе попросту стать и выйти. Замечаний нам, детдомовским, обычно не делали, так же, как не делают замечаний болотной кочке.) Били нарушителя порядка страшно, да и вообще страшной была любая драка. «Сук» ненавидели, но при этом боялись, и даже «паханы» предпочитали с ними не связываться: замахнуться на «суку» означало навлечь на себя долгую, последовательную, изощрённую месть воспитателей. Но и «суки» не выступали против «паханов» открыто, всегда стремясь «сдать» кого-то рангом пониже. Не стоит говорить, что у «сук» была лучшая одежда, лучшая обувь, и уж, конечно, в столовой они никогда не голодали.
Суки – это собаки женского пола. С детства я не люблю собак. И людей-собак тоже: людей, которые фанатично преданы своей идее и всех прочих делят на «своих» и «чужих». Не люблю, не могу переносить!
Так обстояло дело с мужским населением. Девочки-подростки и девушки делились отныне на «баб» и «тёлок». Наши детдомовские аналоги изящных слов «мадам» и «мадмуазель», и вновь не нахожу в себе сил улыбнуться.
«Бабой» становилась девушка, вступившая в половые отношения с одним из «мужиков». Конечно, «фраера» и «паханы» тем более заводили своих «баб». Подростку достаточно было объявить о своём «браке» публично, а его избраннице – согласиться. (И зря я пишу слово «брак» в кавычках. Брак ведь – связь, признанная обществом, которая накладывает ограничения на человека. А тут было и общество, и ограничения.) Девушки обычно соглашались, и сколь охотно ещё! Многие из нас, девушек, видели в «браке» меньшее зло. Ведь никто иной чужую «бабу» тронуть не имел права. «Брак» налагал и на мужика обязанности, измены осуждались, оттого многие «мужики» предпочитали оставаться свободными. Были и пары, крепко привязавшиеся друг к другу, хотя на людях любые «нежности» показывать было неприлично. Вот продемонстрировать сексуальное желание или опыт, снабдив его похабными комментариями, – другое дело! Это считалось и мужественным, и взрослым, и вообще хорошим тоном.
У «лошар» «баб» не было: никакого запрета на такой брак не существовало, но беда была той девушке, которая решилась бы стать супругой «чмо» или «козла»! Кто мог обещать, что её детдомовский муж сумеет защитить её от чужих посягательств?
«Тёлки», или «чувырлы», в отличие от «баб», считались девушками свободными, и поэтому любой мог потребовать от «тёлки» того, что в ранние годы коммунизма цинично называлось «дружеской услугой». Теоретически согласие девушки требовалось, но может ли испуганная девочка-подросток серьёзно сопротивляться насильнику? Кому она могла жаловаться? Существовал в детдоме неофициальный орган власти под названием «сходка» («паханов»), но он такими «пустяками» обычно не занимался. (Кстати, для девочек, поступавших из других интернатов или «с воли», был установлен гнусный обычай группового изнасилования, так сказать, «посвящения», называлось это «поставить на хор», и здесь «правило четырнадцати лет» не всегда соблюдалось: одно дело – свои, другое – чужачки.) Кроме того, «мужик» обычно заботился для своей «бабы» о каких ни на есть средствах контрацепции. «Мужик», но не «фраер»: те, как правило, считали ниже своего достоинства беспокоиться о таких мелочах. Насильник об этом тем более не думал, негласный кодекс за беременность «тёлки» на него не возлагал никакой вины. Дескать, сама виновата, блудливая кошка. Иные, правда, могли «навешать» любому непрошенному воздыхателю: сильные, крепкие, грубые девчонки с низким голосом, внушительными формами, командными манерами. Таких у нас ещё называли «бабец», или «бика». Вот, выходит, и три гражданских статуса: «тёлка», «баба» и «бабец». Были, кроме того, девушки, которые сами охотно вступали в отношения с несколькими партнёрами, они звались «алюрами», «батончиками», «шмарами», наконец, было для них и ещё одно простое русское слово, не блатное, а матерное, которого я повторять не хочу. Я не Варлаам Шаламов, и как я здесь стремлюсь скорей закончить эту главку, пересыпанную уголовной лексикой, так и в жизни не желаю вспоминать об этих годах. Но «не вспоминать» не означает забыть и изгладить из памяти. У лисицы долгая память, и ни одной боли не стоит ей забывать. Что спасает лисицу? Ум. Что есть ум? Память о боли.
3С тоской и страхом я приближалась к моим четырнадцати годам. Зеркало говорило мне, что я расцветаю. Лицо и фигура очерчивались из детской неопределённости, я чувствовала, что буду красавицей. Только для вольной девушки красота – источник счастья. Я всякий раз, как чужой похотливый взгляд измерял меня с головы до ног, желала себе уродства. Подруги, притворно жалея, а внутри завидуя, тоже предрекали мне судьбу общедоступной девушки. Слишком много охотников на нашу шкурку!Впрочем, настоящих подруг у меня не было. С моей единственной близкой подругой, Таней, я крупно поссорилась, когда та украла у меня кофточку. Нужно сказать, что в детском доме кража вообще не считается преступлением, только разве «мелкой шалостью». Но я по этим правилам жить не хотела, не хотела! С Таней мы помирились, но с тех пор друг к другу охладели. Прочие девушки мне завидовали, а если и не завидовали, не любили меня многие. Лисе тяжело расти в волчьей стае, где в
4Тимур не пришёл ни той ночью, ни следующей. Более того, уже полтора месяца прошло со дня объявления нашего «брака», а он даже не подходил ко мне, ставя меня в странное и нелепое положение «жены капитана дальнего плавания». Впрочем, нет. Однажды я шла по коридору, а Тамерлан – мне навстречу. Я склонила голову, силясь произнести ему приветствие; сердце вновь заколотилось. Я не успела и словечка выдавить из себя.– Стой! – приказал он. Подойдя вплотную, он взял мою голову в ладони, прижав волосы к ушам, и слегка приподнял её. С удивлением я увидела, что он улыбается. Так мы стояли. Моё зашедшееся сердце медленно успокаивалось.– Лисицу видел прошлым летом, – заговорил он негромко, странно, умилённо. – Точь-в-точь. Малая, мордочка острая, зубы мелкие, белые, зенки блестят, пушистая вся, гладкая. Людей шарахается. Ай, рыжая! Рыжей тя буду звать. Топай уже, ну, – прибавил он, отпус
5Одной майской ночью, уже за полночь, в окно нашей комнаты постучали. Я тут же проснулась, села на кровати, встревоженная.Маша, моя соседка по комнате, подошла к окну.– Тебя т в о й вызывает, – сообщила она, передёрнувшись от холода.Вот оно! Значит, сегодня.Я проворно оделась, вздрагивая от касаний своих собственных похолодевших пальцев, раскрыла окно.– Дура, – тревожно прошептала Машка мне в спину. – Одеяло возьми! Одеяло!И правда. Я высвободила старое шерстяное одеяло из пододеяльника, скатала его дрожащими руками, перекинула через плечо. Прихватила заранее приготовленное полотенце: кровь ведь не отстирывается. Порча казённого имущества… Шагнула на подоконник, спрыгнула на землю.– Кимала, что ль? – усмехнулся Тимур; в темноте я не видела ясно его лица. – А это что?– Одеяло, – выдавила я из себя.– По кой х
6Я стала следить за своей внешностью. У девушки-подростка в детском доме мало возможностей делать это. Одежду или косметику она покупать не может, а если и купит, лучшую кофточку всё равно «позаимствуют». Но я тщательно мыла и расчёсывала свои густые чёрные, в самом деле пушистые волосы, длиною до плеч. (Это для девочек в детском доме было максимальной разрешённой длиной.) Я начала делать маникюр. Как делать маникюр без пилочки для ногтей? Куском штукатурки. Ногти ещё и блестели, будто лаком покрытые.Большого толку не было от моего прихорашивания. Тимка приходил за мной ночью, когда сложно разглядеть, какие у девушки ногти. (Да и не каждую ночь приходил.) Я на всякий случай брала одеяло: ночи были холодными. И… смущать своих соседок вопиющим отклонением от нормы мне не хотелось. Пусть уж думают, что думают. Так я и ходила с этим одеялом на плечах, словно курсистка девятнадцатого века с пледом. Мы гуляли по территории, иногда перебирал
7Под самый конец учебного года случилось небольшое происшествие.Во время обеда в тот день дали пирожки с капустой, что, честно говоря, бывало очень нечасто. Я уже съела первое, как в столовой появился Саня-Череп: он опоздал. Повариха на раздатке выдала ему суп, второе и развела руками: пирожки закончились.– Ну, тётя Лена-а! – обидчиво заканючил Череп. – Э-эх! – выдохнул он с досадой.Отнёс свой поднос к столу, рядом с моим, поставил его и обернувшись ко мне, спросил скороговоркой:– Рыжая, пирожок хошь?(Теперь, с лёгкой руки Тамерлана, у меня была новая кличка, а до того меня звали Лизкой, иногда Лизкой-Подлизкой, Лизкой-Сосиской и так далее, у кого на сколько фантазии хватало. Как хотите, а «Рыжая» лучше.)Я недоумённо воззрилась на него. Какой он мне пирожок предлагает, если у него ничего нет?– Так хошь или нет? – допытывался Череп.– Нет, &
8Тимка постучал в окно той же ночью. Я спрыгнула, не взяв одеяла: ночь была хорошей, тёплой.А вот его настроение – скверней некуда. Он даже не поприветствовал меня, не сказал ни слова.Мы пошли рядом и всё молчали.– Ты что молчишь? – прошептала я.– А что баландить? – отозвался он равнодушно.– Обидела я тебя?– Нет, Рыжая. Ты при чём? С-суки! – произнёс он смачно. – Все – суки!– Кто, Тима?– Все! – закричал он в полный голос. Я по-настоящему испугалась. Гневным я его ещё не видела. – Все суки! Все в хезне [дерьме] своей утонут, пидарасы!Тамерлан поднял камень и запустил его почти вертикально в небо.– И ты – главная сука! – продолжал он кричать. – И нету тебя! Нету ни х*ра!!Он обернулся ко мне.– Нету его, Лизка! Нету вашего сраного Бога! Когда нормаль
9На следующей неделе меня вызвала Ефимцева, директор детского дома. Она, единственная из наших педагогов, была человеком, неравнодушным к нам, но человеком усталым, измученным вечным грузом забот, раздражительным, притворно-чёрствым; непритворно-настойчивым и твёрдым.– Садись, Лисицына, – велела она мне и указала на стул.Большинство воспитанников она называла по именам, а тех, кому втайне симпатизировала – по фамилиям, чтобы никто не смел сказать об этих её симпатиях. Я была прилежной ученицей, послушной, тихой, меня она, может быть, любила.Я села. Директор помолчала.– Ты теперь за этим… за Бойцовым, так, выходит? – негромко спросила она.Я кивнула. Прикусила губу, пряча улыбку.– Да, так вот, девочка. Эх, доля ваша ранняя… – Она тяжело вздохнула. – Ну, хоть от других цела будешь… Не знаю, не поздно ли я тут спохватилась, но, в общем, вот…
10Учебный год кончился, пришло лето, с его зноем, долгими вечерами, ранними рассветами, короткими свежими ночами, медовым запахом с поля, высокими облаками на небе. Нам позволили выходить за территорию, конечно, с тем, чтобы обязательно возвращаться к ужину и вечерней перекличке. Но разве такая полусвобода – настоящая? Только дразнила эта полусвобода.Вместе со своими соседками по комнате я вышла однажды к реке. Те, поснимав с себя на берегу одежду, с визгом бросились в воду. Я стояла, облокотившись спиной на ствол ивы, и смотрела на них. И тут две ладони легли мне на глаза.– Рыжая в поле поканала, хазку себе рыть, – прошептал мне Тимка на ухо.Я высвободилась – он стоял за деревом, улыбался. Молча я взяла его за руку, и мы побежали прочь. Только метров за двести от реки, у другой большой ветлины, я остановилась, чтобы перевести дух.– Что, – спросил меня Тимка, смеясь глазами, – не хочешь м