DIAGNOSIS PRIMARIUS
[ПЕРВИЧНЫЙ ДИАГНОЗ]
Не так давно я обнаружил объёмистый блокнот, который в феврале 1997 года завёл специально для случая mania divina и исписал почти целиком. Приводить его здесь я не вижу смысла: он напоминает досье, а отнюдь не художественный текст. Зато теперь с его помощью я могу детально восстановить все события и даже почти всякую мою мысль с конца февраля по конец марта.
1
Двадцать третье февраля 1997 года, воскресенье, было для меня рабочим днём, ничем не примечательным вплоть до вечера. В половину восьмого (я уже собрался домой) раздался телефонный звонок. Звонил главврач.
— Эй ты, юный гений! — поприветствовал он меня по обыкновению грубовато-дружелюбно (сложно мне было порой решить, чего в отношении Цаплина ко мне больше: грубости или дружелюбия). — Сиди на месте: щас к тебе явится маманя с девахой.
Такое его амикошонство объяснялось тем, что Дмитрий Николаевич был на короткой ноге с профессором Митяниным, именно по протекции последнего меня и устроили на работу (хотя, казалось бы, разве нужна протекция, чтобы хорошему специалисту прийти на своё место, на которое, кстати, и посредственного медика калачом не заманишь? Но вопрос, разумный в Европе, в России абсурден).
— Девушку класть будем? — прагматично уточнил я, имея в виду под «класть», конечно, госпитализацию, никаких иных смыслов не вкладывая в слово, пусть, согласен, и просторечное. Цаплин, однако, коротко хохотнул.
— Какой ты шустрый: класть… Такую положишь… Будем, будем, только не эту, а другую. У мамани ещё одна дочка имеется.
— Какой предварительный диагноз, Дмитрий Николаевич? — поспешил я спросить, и потому, что на самом деле хотел это спросить, и для того, чтобы не слышать всех цветистых комментариев главврача о второй дочке.
— Шизофрéния, — с удовольствием выговорил Цаплин, поставив ударение на «е». — Ты ведь любишь таких-то, да? Чаво молчишь? У тебя там койка-то пустая есть в женской палате? Мадам-то, как её там, которая по стенке ходила, окочурилась, правду говорю или вру?
— Правду, — немного покривился я таким открытым равнодушием к человеку. Хоть и сам не чужд ему, но бравировать им уж зачем? Так и вовсе недолго стать медицинским роботом. Впрочем, не смущение ли прикрывает этот нарочитый цинизм? Дескать, я мужик с трезвой головой, плюю на всех, вон, погляди, какие словечки заворачиваю, а про то, что тайком слезу смахну, глядя на этих новых ходоков по стенке, даже и думать не моги.
— Это ведь Сергеева решает, принимать больного или нет, — напомнил я: меня-то, рядового психиатра, действительно, что за необходимость спрашивать?
У заведующей отделением в субботу и воскресенье был выходной.
— Это главный врач решает, а не Сергеева, — строго осадил меня Цаплин. — С барышней твоей согласую завтра всё. Очинно хотят именно к тебе устроить девочку, как ведь ты у нас юный талант и большой хуманист. Ну, всё, человеколюбец хренов! Жди гостей.
Цаплин отключился, а я понял: действительно ведь решил главврач сделать доброе дело, предложил для родственников новой пациентки самое щадящее отделение, вот теперь и стыдится этого, думает, что усмотрю в его доброте слабость, и поспешает прикрыть эту якобы слабость, громоздя «хуманиста» на «хренового человеколюбца». Дивен русский человек. Лестно, правда, стало мне прослыть самым гуманным! Но разве только прослыть? — немедленно подумалось. — Разве действительно не стремлюсь я избегать насилия фармакологии?
Минут через десять сестра и в самом деле сообщила мне, что «пришли гости».
Я встал из-за стола, поприветствовал входящих в кабинет родственников и предложил им садиться.
Мать, уже немолодая женщина, с потерянным, каким-то заискивающим лицом (в этом лице чувствовалась восточная порода, то ли кавказская, то ли цыганская, то ли даже еврейская кровинка, тем удивительнее было видеть её робость и заискивание), итак, мать робко присела на стул. Дочь, молодая роскошная дама с густой копной рыжих волос, в блузе с вырезом не то чтобы чрезмерно откровенным, но уж никак не монашеским, опустилась в кресло, будто и не предполагала для себя другой мебели. Ей, наверное, подумалось, что кресло специально здесь поставлено для таких, как она, красавиц.
(Пояснение в скобках. После Рождества моя родная тётка спросила меня: не нужно ли мне кресло? Она купила новое, а старое хотела выбросить. Ни в коем случае не выбрасывать! — заявил я. В тот же день я договорился с поварами из столовой общего отделения о том, что позаимствую у них на день багажную тележку о четырёх колёсах: на таких тележках развозили судки, а ещё продукты по складу. И вот, на этой тележке я собственноручно отвёз кресло от квартиры тётки до самого кабинета дежурного врача. Почему я не нанял такси, хотя бы и грузовое? Экономил деньги, не желал жить не по средствам, и тут, конечно, дело было не в скупости, а в скудости, скудости врачебного оклада в середине девяностых годов.
Заведующей отделением я заявил, что моя коллега по поводу новой мебели может говорить всё, что ей вздумается, пусть хоть казачка спляшет передо мной, но кресло останется — или не останусь я. Головнина, как мне передавали, увидев кресло, покрутила пальцем у виска, впрочем, ссориться со мной о таком пустяке не захотела. Однако своих пациентов она в кресло не усаживала, думая, наверное: больно уж много им чести, да и вообще, кто сказал, что психиатрическая лечебница — это курорт, а врач — друг человека?)
Едва молодая женщина комфортно расположилась в кресле, я подумал с лёгким злорадством: эта выразительная дама, которая неприметно намекает всякому, будто весь мир, включая невзрачный кабинет врача психиатрической клиники, устроен для неё, эта дама и не подозревает, что её кресло предназначено для душевнобольных. Конечно, мысль я удержал при себе.
— Пётр Степанович Казначеев, — назвался я. — Здравствуйте. Чем могу быть вам полезным?
— Галина Григорьевна Селезнёва, — пугливо отозвалась мать. Я перевёл взгляд на старшую дочь.
— Анжела, — улыбаясь, одарила она меня своим именем. — Можно просто Анжела.
Каждая клеточка в Анжеле дышала уверенностью, бодростью, здоровьем физическим, здоровьем душевным, здоровым умеренным дружелюбием, здоровым обаянием, здоровой умеренной чувственностью, здоровым умеренным интеллектом и юмором, ясным сознанием своего твёрдого места в жизни и ещё — как бы это назвать? — качеством и дороговизной. Не было у меня ни малейших причин невзлюбить эту даму с первого взгляда, но, знаете, говорят, что сердцу не прикажешь. Тому, кто всякий день видит хрупкость сознания человека, тому, кто и в других людях, и, в конечном итоге, в себе самом всякий день наблюдает эту хрупкость, тому не может понравиться ничтоже сумнящаяся демонстрация обывательского душевного здоровья в броне незыблемых как мир и пошлых взглядов на жизнь.
— Разговор пойдёт о вашей младшей дочери, Галина Григорьевна? — уточнил я. Та вновь торопливо кивнула, спазматически сглотнула. Достала из сумочки носовой платок и принялась теребить, скорее даже, вращать его в руках.
— Скажите, доктор… Господи, с чего начать, не знаю… Скажите… у молодой девушки в… двадцать три года может появиться такое вот… серьёзное… расстройство, что ли?
— Может, почему бы нет, — отозвался я бесцветно, внимательно слушая и поощряя своим молчанием её продолжать.
— И может ведь… настолько серьёзное, что уж ей даже… и это… в клинику?.. Господи…
— Мама, не волнуйся, — произнесла Анжела низким бархатным голосом с выверенной долей дочерней ласки.
— Всё зависит от тяжести заболевания, — принялся я мягко разъяснять, осторожно подбирая слова. — Конечно, есть расстройства, при которых больному однозначно показан стационарный режим. Дело в том, что родственники не всегда могут оказать квалифицированную помощь. Нужно понимать при этом, что пребывание в клинике — это не какая-то мера наказания, не лишение свободы, тем более не изоляция опасного для общества человека. Иногда это просто способ преодолеть временные трудности психического развития…
Верил я сам в свой вдохновенный и прекраснодушный гимн отечественной психиатрии? Полностью не верил, конечно, но всё-таки некоторую пользу от нашей клиники даже и в актуальном её состоянии я видел — иначе разве работал бы здесь врачом? Люди, которые пришли к психиатру, как Селезнёвы, порой чувствуют, будто совершают что-то вроде предательства по отношению к своему родственнику. Может быть, доля правды и есть в этом чувстве… С другой стороны, порядочный человек (а мне отнюдь не казалось, будто я имею дело с равнодушными мерзавками) просто так не приходит к мысли «упрятать родную плоть в психушку», должен он иметь непустячные причины, если уж начинает всерьёз обсуждать с врачом возможность госпитализации! Вот именно для того, чтобы помочь человеку решиться, успокоить его совесть, и произносил я эту уже почти заученную наизусть проповедь.
— Хочу ещё, чтобы вы понимали, — продолжал я, — что часто мы преувеличиваем опасность и серьёзность психических нарушений наших родных, и внимательный, бережный домашний уход при диспансерном наблюдении тоже способен сделать многое.
Я скосил глаза на Анжелу: та быстрым, едва приметным движением скептически поджала губы и тут же вернула на своё лицо вежливую улыбку. Галина Григорьевна опустила глаза, ускорив вращение своего носового платка. Всё ясно: они обе отнюдь не в восторге от мысли о бережном домашнем уходе.
— О каких именно симптомах идёт речь? — спросил я напрямик.
Селезнёва-мать быстро, растерянно набрала воздуху в грудь и, всё так же виновато глядя на меня, полуоткрыв рот, не знала, что ответить.
— Ей слышатся голоса, Пётр Степанович, — полнозвучно, дружелюбно и, так сказать, терпеливо изъяснила Анжела (будто всякой ноткой голоса говорила: «Вот видите, я могла бы просто сказать, что сестричка соскочила с катушек, но я сдерживаюсь, я сама корректность и вежливость, оцените это!»). — Кроме того, она считает себя разными… — Анжела состроила гримаску, — персонажами.
— Какими персонажами?
Старшая сестра пожала плечами.
— Какими угодно. Э-э-э… ну, вы знаете, просто кем угодно! Например, этой… Жанной д'Арк. Или этой… Марией Магдалиной. Причём всеми сразу.
Я тихо присвистнул. Галина Григорьевна от моего свиста сжалась, напоминая со своим платком в руках мышь или хомяка, застигнутого на месте покражи зерна из погреба. Анжела соболезнующе улыбнулась.
— Простите, — пояснил я. — То, что вы описываете — это, скорее всего, параноидальная шизофрения. Не самая частая разновидность, по крайней мере, ещё не наблюдал такой.
— Ох, Господи, — пробормотала мать, уже второй раз поминая Создателя. Мы помолчали.
— Пётр Степанович, — снова робко оживилась Галина Григорьевна, — а скажите нам, пожалуйста: лечение в клинике — оно никак — никак не может ещё больше… повредить человеку?
Я откинулся на спинку стула, сложил на животе руки в замок, начал веско, неторопливо:
— Видите ли, Галина Григорьевна, говоря откровенно, почти любая терапия может навредить. Медикаментозное лечение, во всяком случае, может. Вы представляете себе действие нейролептиков, которыми подавляют, например, параноидальные симптомы? Очень упрощая, я бы сказал, что любой нейролептик лечит часть мозга за счёт другой части. Представьте себе, что в стене вашей дачи кто-то проделал дыру. Так вот, вы можете оторвать доску с сарая — это, положим, никого не огорчит, — а можете взять доску с крыши. Лекарство — это не человек, оно не оценивает, оно, образно выражаясь, отрывает, чтобы залатать поломку, первую попавшуюся целую доску. Не всегда дыра в крыше, которая от этого образовалась, лучше, чем дыра в стене. Правда, есть так называемые атипичные апсихотики, но и в отношении их тоже никто клинически не доказал, что они абсолютно безвредны…
Старшая Селезнёва в ответ на мою лекцию только прерывисто вздохнула, боясь даже поднять глаза.
— Мама хотела спросить вас, Пётр Степанович, существует ли лечение без медикаментов, — снова пришла ей на помощь Анжела.
Я улыбнулся, заложил руки за голову, почувствовав себя польщённым.
— Что ж, вы пришли по адресу! Я в своей практике практически не использую нейролептики. Это, знаете, как расписаться в своём бессилии… Только психотерапию. Беседы, гипноз, музыку, дневник — мало ли способов!
Сейчас я краснею, вспоминая свой хвастливый, самоуверенный, менторский тон, но увы, как часто мы, мужчины, распускаем свои перья, сами того не замечая!
— Если уж это вредно, — продолжал я, — то… то и дышать вредно. Правда, я иногда назначаю инсулин. Но инсулин кортикального воздействия не имеет. Он повышает общий тонус, аппетит — это, допустим, когда у вас пациент в тяжёлой депрессии, мало ест…
— Да-да, мало ест, мало… — поддакнула Селезнёва-мать. — Пётр… Пётр Степанович, а… можете ли Вы, — с острым отчаянием уставила она на меня свои восточные глаза, — могли бы Вы обещать нам, что к моей… дочери — если уж дело дойдёт до такого — что к ней Вы… постараетесь не применять… — она вдруг всхлипнула, — препараты?
«Боже мой, вот человек! — подумал я, глядя на её цыганское лицо, разом и тронутый, и огорчённый. — Ведь не это она хочет спросить! “Постараетесь не применять” — это не то же самое, что “не будете использовать”. Вот о чём она меня спрашивает! А прямо сказать боится, боится, что меня обидит. Но кто дороже ей: я, полузнакомый человек, или родная дочь? Или это просто приступ страха, безволия? Почему мы расстройства психики лечим, а не лечим расстройства воли?»
— Да, — ответил я вслух. — Могу обещать не только постараться, но и не использовать их. По крайней мере, до тех пор, пока не испробую все известные психотерапевтические методы. Если же заболевание окажется к ним абсолютно резистентным — а это выяснится не раньше, чем через два, три месяца, — то я, в любом случае, обещаю вам сообщить о своей неудаче заранее, и тогда вы сами сможете решить, чтó делать дальше: переводить ли вашу дочь в другое отделение, лечить ли на дому, к знахарке ли вести…
Анжела ласково улыбнулась, благосклонно кивнула. Селезнёва-мать тоже заулыбалась, радостно мигая мне всеми морщинками лица — вдруг засуетилась, сам собой в её руках оказался конверт.
— Пётр Степанович… — затараторила она, — не знаю, как предложить… не обидитесь ли Вы… пожалуйста, не подумайте плохо… не согласитесь ли Вы принять...
Я задумался. Мать и дочь тревожно замерли, глядя на меня, у матери даже и конверт застыл в руке.
— Не обижусь, нет, — ответил я, наконец. — Напротив, благодарю вас, хотя и лишнее. Но сейчас, позвольте, я бы не хотел брать ваше… вознаграждение. Я не хочу, поймите меня правильно, подписаться под… под чем-то поспешным. Я не видел ещё вашей дочери, не представляю себе клинической картины. Может быть, речь идёт о лёгком неврозе, который вы, Галина Григорьевна, с вашим естественным материнским беспокойством, преувеличили до размеров шизофрении. Конечно, принять пациента или нет — в этом воля не моя, а заведующей отделением, а она зависит от главврача — с ним-то вы, кажется, уже договорились… — Селезнёва-старшая проворно закивала. — Но одно дело лечить пациента, так сказать, по долгу службы, по приказу начальства, а совсем другое — брать вознаграждение за практику, которую я лично посчитал бы избыточной.
— Пётр Степанович! — медленно измолвила Анжела густым, приятным голосом. — Мы как раз и хотели просить Вас о том, чтобы Вы понаблюдали — как Вы это назвали? — клиническую картину… В любое удобное для Вас время — но лучше это сделать как можно раньше. Как можно раньше! — веско повторила старшая сестра. — Понимаете, сегодня у неё было что-то вроде приступа, сейчас она спит, она каждый раз после этого спит, и неизвестно, что она выкинет — придумает, я хотела сказать, — с утра… Вот именно за это, за Ваши хлопоты мы и предлагаем Вам вознаграждение. Вы взглянете на Лилю, поговорите с ней, скажете Ваше компетентное мнение, исходя из этого мнения, мы уже и будем решать. Может быть, и правда сестрёнка у меня здорова, как… как бык, а мы с мамой — две дурочки-паникёрши! Ведь правда? — и очаровательно улыбнулась.
Поразмыслив ещё, я согласился: понедельник был у меня выходным днём, а пронаблюдать случай параноидальной шизофрении мне смерть как хотелось. Селезнёвы указали адрес, по которому мне предстояло прийти на следующий день не позже девяти утра, и сердечно мы распрощались. Конверт с деньгами я оставил у себя, не испытывая никаких угрызений совести. Научный интерес, конечно, научным интересом, но не наукой же единой, в конце концов, жив человек, а клиника сверхурочные не оплатит…
224 февраля 1997 года, в понедельник, без десяти минут девять я уже подходил к дому, адрес которого мне указали. Это был двухэтажный, жалкий, едва ли не аварийный домишко, построенный в первой половине двадцатого века. Квартиры оказались расположенными не вокруг лестничной клетки, а «по коридорной системе», как в общежитии.Я постучал в дверь, и Галина Григорьевна открыла мне немедленно, будто стояла за дверью; поздоровалась, улыбаясь, но почти шепотом; приняла моё пальто.— У вас скудная квартирка, — пробормотал я невольно. — Как вы помещаетесь здесь втроём?— Это Лилина квартира, — пояснила она всё тем же шёпотом. — Съёмная, то есть. Проходите, пожалуйста…Мы вошли в комнату. Я, встретившись взглядом с моей потенциальной пациенткой, нерешительно остановился почти на самом пороге, осознав вдруг: сколь бы девушка ни была больна, мы ведь пришли к ней домой, вторглись в жилище, за
3Конечно, я не сумел в один миг разглядеть всех четверых, а рассматривал каждого по очереди, потому и описывать их буду поочерёдно.Мужчины вначале несколько растерялись, встав, как я, на пороге, но один из них, большой, немного грузный, с красивым, породистым, как говорят, хотя слегка отёкшим лицом, с мощной бородой, с густой нечесаной шевелюрой, воскликнул вдруг:— Сольвейг!(«Что это — ещё один потенциальный клиент?» — невольно подумалось мне.)Не сводя глаз с Лилии, мужчина стремительно прошёл вперёд и стал в двух шагах от кровати, так что теперь нависал надо мной, как громада, и притом не обращал на меня ни малейшего внимания.— Сольвейг! — повторил он. — Почему здесь?— Эта девушка к вам приходила? — немедленно вмешался второй.Второй был высоким, суховатым, даже почти костлявым субъектом, слегка сутулым, с тонкой полоской чёрных усов, с запоминающ
4Разговор, однако, начал монах:— Скажите, уважаемый, — обратился он ко мне едва ли не елейно, — уважаемый… простите, не ведаю вашего имени-отчества…— Пётр Степанович.— Скажите, уважаемый Пётр Степанович, воистину ли зрим в сей несчастной психическое расстройство?— Вероятнее всего, параноидальную шизофрению, — подтвердил я. Селезнёва-старшая всхлипнула. Отец Арсений закивал, улыбаясь.— Прискорбно, и всё же преосвященный владыка будет весьма рад, — пояснил он.Я оставил без внимания эту странную реплику (действительно, не вполне ясно, почему это иерарх православной церкви обрадуется тому, что некто душевно нездоров) и обратился к матери:— Она не работает сейчас?— Нет-нет! — поспешила заверить Галина Григорьевна, промакивая уголки глаз платком, как будто тем же самым, что и вчера. — Не работает.— З
5Я вернулся в комнату и сел на своё прежнее место. Лилия сидела всё так же, не шевелясь (это я взял себе на заметку), но, когда я вошёл, повернула голову в мою сторону.— Вы считаете меня ненормальной, доктор? — спросила она сразу, без обиняков.— Я считаю, Лилия, — ответил я возможно мягко и уклончиво, — что в вашем случае мы, скорее, наблюдаем некоторое расстройство…— Как вы не понимаете! — вскричала девушка с надрывом, не дав мне договорить. — Неужели вы, взрослый, умный человек, поверили всей этой чуши! Неужели вы думаете, будто я считаю себя Сольвейг?! Это же актёрская игра — как вы этого не поняли?!На секунду я испугался до озноба. Девушка, казалось, говорила вполне разумно. Неужели все мы ошиблись?— Но кому нужна такая игра? — произнёс я вслух свою мысль.— Зачем вам пояснять? — ответила она вопросом, и горькая складка п
ANAMNESIS[ИСТОРИЯ БОЛЕЗНИ]1В среду, 26 февраля, совершив врачебный обход и отмучавшись необходимый час с Клавдией Ивановной, я вызвал на собеседование новую пациентку.Да, и одно notabene: с января в нашем отделении работала медсестра Таня, недавно закончившая медицинский колледж, девушка живая, бойкая, смышлёная. Так как Таня дежурила во вторник, я предварительно поймал её в коридоре и спросил:— Что новенькая?— Эта, как её — Розочка, что ли? — смешливо поинтересовалась Таня.— Да-да, Розочка! Лилечка.— Ишь ты, гляди-ка, уже запомнили, а моё имя неделю запомнить не могли! — ввернула Таня. — Лилечка-то ваша? Да ничего!— Совсем ничего? — уточнил я. — Аутизм?— Ну да, да. Как вещи её назад выдали [в нашем отделении, так как оно считалось «лёгким», больные пользовались привилеги
2Конечно, я едва ли сумею воспроизвести весь её рассказ с дословной точностью, да и, по правде говоря, не вижу в этом большого смысла, но постараюсь передать содержимое первого анамнеза своими словами.Итак, с раннего детства девушка ощущала свою особость, инаковость на фоне других людей, даже рядом с матерью и старшей сестрой — и рядом с ними-то в первую очередь. Начать с того, что у Галины Григорьевны и у Анжелы волосы тёмные (правда, старшая сестра красит их в рыжий цвет), у Лили — светлые. Так бывает, хотя и редко, и, конечно, феномена в этом нет. Но для ребёнка и такая мелочь — феномен. Первая травма?Неприязнь, почти отвержение своей фамилии: ей казалось, что Селезнёва происходит от «слизняк», и этот слизняк окутывает её всю своей слизью. Впрочем, и я бы не поспорил с тем, что фамилия «Селезнёва» в личности этой девушки кажется инородным телом, и, конечно, она сама в собственной семье ощущала себя та
3В четверг, двадцать седьмого февраля, я решил возобновить анамнез и вновь пригласил Лилию Алексеевну в свой кабинет. Войдя, та села передо мной на стул (не в кресло), но на просьбу продолжить воспоминания осторожно помотала головой, слабо улыбаясь.— Я бы не хотела сегодня, Пётр Степанович.— Почему?— Мне стыдно. Я скверная, злая. Мне кажется, я смеюсь над вами, невольно. Мне кажется, вы даже сами это замечаете. Кто я такая, чтобы над вами смеяться? Я душевно нездоровый человек, пожалуйста, сделайте скидку на это и простите меня, если я вас чем обидела! — проговорила она с чувством. — А если начну сегодня, снова не удержусь. И ещё мне нужно подумать. Посидеть, помолчать, подумать, смириться с тем, что я здесь, понять, что дальше. Я знаю, что с моей стороны это кажется очень высокомерным, вы же хотите помочь мне, тратите ваше время, а я тут вдруг смею ставить какие-то условия. Но, Пётр Степанович, пожалу
4После её ухода я постарался отметить в блокноте всю симптоматику расстройства и поставить диагноз.Итак, имели место, во-первых, пресловутые «голоса», дающие указания на то, как вести себя, то есть, говоря проще, Шнайдеровский «симптом первого ранга». Были и другие явно продуктивные симптомы: вспышка галлюцинаторного бреда, надежды найти в пустой шкатулке те самые изумруды и рубины (Бог мой, какие изумруды в нищем 1997 году?!), которую я наблюдал собственными глазами.Во-вторых, вероятна была ангедония, то есть неспособность получать удовольствие. Чем иначе можно объяснить отсутствие начала половой жизни, и это в двадцать три года? В пятилетнем возрасте пациентки отец ушёл из дому, возможность, к примеру, домашнего насилия и глубокой последующей травмы как будто исключалась, да ведь её и не спрячешь, такую травму — точнее, чтобы скрыть своё волнение при прямом, личном, едва не оскорбительном вопросе, травмированному
2 Неужели, спросят меня, неужели и я, трезвый и разумный человек, так скоро поверил чудесной, дивной сказке, а не изыскал сотню объяснений, куда более вероятных, когда сама версия Тихомирова про пресловутых сионистов не звучала так фантастично? О, я не вполне уверен, что поверил до конца, что верю сейчас! Возможно, я ошибся и выпустил на волю сумасшедшую, которая своим безумием соблазнит ещё многих и многих. Но возможно и то, что я был прав — и это значит, что ныне где-то проходит своим путём в е с т н и ц а м и р о в г о р н и х, оборачиваясь то Гретхен, то принцессой Мандаравой, то валькирией, то девой Февронией, то Василисой Премудрой, то Вечной Сонечкой, то плакучей берёзой, неся осуждение порочным, предостерегая нестойких, освобождая пленённых в духе, утешая тоскующих, окормляя алчущих правды, вдохновляя отчаявшихся. Пути Господни неисповедимы, и это говорю я, врач-психиатр, психотерапевт высшей
EPICRISIS[ЭПИКРИЗ]1Моё повествование близится к концу.В ночь на 26 марта 1997 года, как я и ожидал, девушка бежала. Окно моего кабинета она заботливо притворила, чтобы распахнутые створки не бросались в глаза; я, придя рано утром, плотно закрыл их и запер. Я же и поднял тревогу, утром обнаружив побег пациентки и перепуганным представ перед заведующей отделением.Скандал разразился большой. Едва ли кто способен был даже подумать о моём соучастии в этом побеге, но, так как именно я был лечащим врачом бежавшей, именно меня и постарались обвиноватить. Я не стал ждать новых шишек на свою голову и уволился по собственному желанию.26 марта, в день большого переполоха, уже выйдя после работы через проходную, я увидел на улице… Таню.— Таня! — поразился я. — У тебя ведь ещё дежурство?— Плевала я на дежурство! — сообщила мне сестра. — Идите сюда
10Мать подошла ко мне вплотную и пристально оглядела с ног до головы, заглянула в глаза.— Всё такой же… У-у, баран кучерявый! — она потрепала меня по голове.Это верно, так она меня при жизни и называла.Я кашлянул.— Ты, это, мам… садись, что ли.— Ты мне не мешай! Хочу ходить и буду! — Она обошла помещение. — Кабинет твой, да, Петруша? Тесновато…— Ты как… живёшь т а м?— Нормально я живу! — сообщила мама, с любопытством рассматривая свои (чужие) ногти. — Ну, угораздило ведь… Нормально, не хуже других людей! Странно только т а м немного.— Почему странно?— Животных нет, совсем. А я бы кошечку завела… И небо…— Что небо?— Небо зелёное… Вот дурь рассказываю-то, а? Тебе разве интересно? У тебя самого какая жизнь? — требова
9— Что это? — прошептала девушка: я напугал её.— Ключи.— От чего?— Вот этот — от моего кабинета. Ночью дежурная сестра обычно спит в сестринской. Окна открываются легко. От окна до земли — полтора метра, это не так высоко. Были же вы ивой! — не удержался я. — Так станьте на минуту снежным барсом!— А что дальше?— А дальше — второй ключ. Знаете старые чёрные ворота в углу сада, которые теперь не используют? Прямо в воротах — дверь, на двери — замок.— Откуда у вас этот ключ?— Ночью я перепилил дужку старого замка и повесил новый.— Это… это провокация какая-то?— Ничуть. Слово вам даю, что правда.— Но я больна!— Нет.— Не надо, не надо, не мучайте меня! Я за ворота выйду — и дальше-то что? Куда я пойду, зимой, нищая?&mdash
8В среду, двадцать пятого марта, Сашу выписали. За радостными хлопотами я не имел много времени позаботиться о других пациентах и лишь мимоходом сообщил Лилии о сеансе в семь вечера, после ужина. Та не возразила ни слова, даже не удивилась, отчего так поздно назначена терапевтическая беседа.Около трёх я освободился: как раз к тому времени, когда начался тихий час, а потом в расписании стояла прогулка, затем — работа в мастерских, после неё — тридцать минут свободного времени и ужин. Долго, бесконечно тянулись эти наполовину праздные для меня часы.Девушка вошла, наконец, в мой кабинет, в своей простой одежде гимнастки, и снова, как намедни, в квартире Тихомирова, учащённо забилось моё сердце.— Здравствуйте, Лиля, — произнёс я с трудом. — Что вы какая тихая сегодня?— Потому тихая, что мне стыдно.— За что стыдно?— За то, что я вам наговорила в воскресенье. Наглая, самоу
7Во вторник, двадцать четвёртого марта, в половине пятого вечера, я подошёл к дому господина художника.Занавеси на окнах были задёрнуты. Ключ оказался именно там, где Таня указала.Я зашёл, запер дверь за собой, оставил ключ в замочной скважине, и, не снимая пальто, не зажигая света, тут же приступил к обыску.Самые большие надежды я возлагал, конечно, на ящики рабочего стола. Увы! Шкафы с одеждой и бельём тоже не дали никаких результатов. В книжном шкафу оказались одни книги. Нигде ни намёка на тайник или сейф! Увы, увы! Как много сил потрачено хорошей девушкой на эту авантюру, и всё без толку!Для порядка я решил заглянуть и на кухню. Куда там! На полках кухонных ящиков — хоть шаром покати! Кроме пустой посуды, разыскал я только одинокий пакет с макаронами-«рожками», осиротевшую банку варенья, жестянку кофе и твёрдую, как кирпич, буханку чёрного хлеба. В морозильной камере холодильника сыскались, правда, пельмени
6В отвратительном настроении, с чувством того, будто меня раздавили, как таракана, я в то воскресенье добрёл домой — и, едва вошёл, услышал радостный трезвон телефона. Звонила Таня.— Пётр Степанович! — весело закричала она в трубку. — Прыгайте от счастья!— Да, как раз собирался... Что за шум, а драки нет, Танечка?— Во вторник поедем с Тихомировым в Суздаль, на его машине!— Ну, рад за тебя...— Ой, какой вы дурак! — обиделась она. — Ради вас же еду! А вы в это время его квартиру обыщете!— Думаю, Таня, что это уже не очень актуально...— Пётр Степанович, вы с ума сошли? — зашлась она. — Я для кого тут целую неделю выкаблучивалась, влюблённую дуру из себя строила? Да я... я вам голову отверну за такие слова!— Не надо голову отворачивать, Танечка. Я... пойду, ладно.— Ну, то-то! Он ключ хранит за косяко
5День весеннего равноденствия, воскресенье, принёс мне две больших печали: первую — от моей пациентки, вторую — от заведующей отделением.— Ну, как самочувствие? — спросил я Лилию во время утреннего обхода (посещение двухместной палаты я оставлял напоследок, как самое приятное).— Спасибо, доктор, бывает и хуже... Нет, ничего не беспокоит. Я хотела сказать вам, что, наверное, сегодня мне стоит пропустить ваш сеанс.— Почему? — поразился я.— Я не отказываюсь, — пояснила девушка, — просто боюсь, что без толку вы будете со мной мучиться. Как с Клавдией Ивановной.— Ишь ты, и про Клавдию-то Ивановну она знает... Тогда будьте любезны, пройдите сейчас в мой кабинет и поясните, почему не будет толку.— Ну? — повторил я вопрос в кабинете.— Пётр Степанович! Я за вчерашний вечер многое передумала... Я вам искренне верю
4Едва Анатолий Борисович вошёл, девушка встала и пересела на стул. Тот принял это как должное и опустился в кресло, развернув его к своей невесте.Я занял обычное место и притворился, будто занимаюсь бумагами.— Не обращайте на меня внимания! — попросил я. — Я даже не прислушиваюсь…Конечно, я ловил каждое слово.Тихомиров откашлялся.— Да, так вот, — медленно начал он. — Как грустно, дорогая моя Лилечка, до сих пор видеть тебя в этом учреждении...Последовало молчание.— И ведь я, дорогая Лилечка, — Тихомиров был похож на человека, который бредёт вслепую, на ощупь, — я давно уже, очень давно предупреждал тебя о пагубности! О пагубности чрезмерного… увлечения страстным, так сказать, оргиастическим элементом актёрской игры…(«Если он считает, что у неё расстройство умственных способностей, — пришло мне на ум,