Прощение… Как много всего в этом слове, звучащем иногда, как молитва, иногда, как приговор, а иногда, не имеющем и вовсе никакого смысла. Можно ли простить и забыть, или простить, но ничего не забывать, или забыть, но оставить внутри ядовитые осадки горечи. Нет, я его не прощала и мне не нужны были его просьбы о прощении. Я не ждала их, как ждут многие другие, чтобы разрешить себе на законных основаниях, с облегчением сделать то, что хотели – иметь возможность, потешив свою гордость, раскрыть свои объятия прощенному, не чувствуя себя при этом жалким и униженным.
Я шел от нее прочь, не чувствуя ног, не чувствуя себя совершенно, словно все мое тело онемело. И сердце билось, как бешеное. Больно билось, как в последний раз. Я не мог и еще не осознавал, что это конец, что это надо принять и смириться.
Джабира была права… Грязью провонялся каждый миллиметр этого дома, каждая ступень и плинтус, каждая плитка. Я поднимался по лестнице в свои покои и… ощущал, как запах забивается в ноздри, и я еще не знал, что именно источает этот смрад, пока не распахнул дверь своей спальни.
Я пришел в подвал спустя сутки после похорон отца. Когда-то, когда погибла моя мать, я считал, что остался совсем один, как брошенный на улице щенок, которого неласковый хозяин иногда треплет по холке, кидает кусок мяса с барского стола, но никогда не впустит в дом и за этот самый стол, так как уличный, непородистый зверь недостоин… Но разве это отменяет фанатичную и преданную любовь к этому самому хозяину, если кроме него больше никого и ничего не осталось?
Несколько месяцев тщетных поисков работы, несколько месяцев какой-то отчаянной безнадеги и дикого упрямства не брать деньги с карты, которую привез родителям некий Абу, якобы от меня, сразу после моего отъезда. С карты на которой лежали такие суммы, от которых у моей мамы потели ладошки и учащалось сердцебиение.
Я стоял посередине залы и смотрел на своих братьев, выискивая в их глазах хотя бы что-то, что могло бы привязать меня к этому месту, что-то, связывающее нас в единое целое. В семью. Но не видел. Как ни старался. После смерти отца я много
Я смотрела в иллюминатор самолета и не верила, что это происходит на самом деле. Что я возвращаюсь к себе на родину. Что сейчас взревет мотор и огромная железная птица оторвется от земли и взмоет ввысь, чтобы увезти меня далеко от кошмаров и боли… Только вряд ли я смогу оставить ее здесь, она теперь живет внутри меня и обгладывает мне кости ежедневно, как голодная, обезумевшая тварь, у которой нет чувства жалости.Когда-то это была самая заветная мечта для меня, самая невыносимо прекрасная – вернуться домой… но жизнь настолько меняет людей, настолько выворачивает их ценности и представления о счастье, что лишь за несколько месяцев можно стать совершенно другим человеком… И я уже больше не маленькая Настя, которую выкрали из родного дома, которая верила в справедливость, искала доброе в людях и умела прощать себя и других.Ее не стало. Она умерла где-то в песках Долины смерти. И я точно знала, в какой день и час ее сердце перестало биться. Раз
Эта свадьба напоминала мне похороны. Словно я, во всем белом, хоронила саму себя и ту самую Настю, которая никогда не согласилась бы на ложь, на вот такой брак. Мне было жаль ее, по-настоящему жаль. Я понимала, что вместе с ней то самое светлое и искреннее умирает и во мне… И было больно втройне от того, что раньше представляла свою свадьбу с Аднаном. Представляла веселье здесь в пустыне, свои разрисованные хной руки, белое платье, горящий взгляд моего мужчины. Все это так и осталось иллюзиями и мечтами. И так кощунственно сейчас произносить клятвы, слушать песнопения и завывания приглашенных гостей, выкрики мужчин, осознавая, что все это должно было быть настоящим и совсем не с этим мужчиной.Рифат весь вечер не обращался ко мне, и я была благодарна ему за это молчание, за то, что не вынуждал меня играть на публику и веселить толпу. Я бы не выдержала фарса, я была неспособна сейчас что-то изображать, мое горе было слишком свежим и слишком сильным. Оно не отпускало мен
Я вздрогнула, когда голос из громкоговорителя возвестил о том, что самолет взлетел, отвлекая меня от воспоминаний и заставляя посмотреть на свою крошечку, которая спала у меня на руках, посасывая большой пальчик. От невероятной и непередаваемой нежности задрожало сердце, и я провела кончиком пальца по ее пухлой щечке. Моя девочка. Если бы не она, то я бы не спаслась от безумия и от черной бездны, которая сожрала мою душу и утопила в самом невыносимом горе для женщины – потере любимого мужчины и его ребенка. Только ее пронзительный и голодный плач заставлял меня вставать на ноги и хотя бы просто функционировать. После той истерики, что случилась со мной, когда Джабира отвела меня к маленькому холмику в песках, обложенному камнями с сухими ветками цветов. Я не знаю, сколько времени я там провела, то в слезах, то просто глядя в одну точку и умирая от отчаянной тоски. Этот холмик стал для меня общей могилой и отца, и сына, ведь мне было негде оплакать самого Аднана. Я ведь не имел
Я стоял посередине залы и смотрел на своих братьев, выискивая в их глазах хотя бы что-то, что могло бы привязать меня к этому месту, что-то, связывающее нас в единое целое. В семью. Но не видел. Как ни старался. После смерти отца я много
Несколько месяцев тщетных поисков работы, несколько месяцев какой-то отчаянной безнадеги и дикого упрямства не брать деньги с карты, которую привез родителям некий Абу, якобы от меня, сразу после моего отъезда. С карты на которой лежали такие суммы, от которых у моей мамы потели ладошки и учащалось сердцебиение.
Я пришел в подвал спустя сутки после похорон отца. Когда-то, когда погибла моя мать, я считал, что остался совсем один, как брошенный на улице щенок, которого неласковый хозяин иногда треплет по холке, кидает кусок мяса с барского стола, но никогда не впустит в дом и за этот самый стол, так как уличный, непородистый зверь недостоин… Но разве это отменяет фанатичную и преданную любовь к этому самому хозяину, если кроме него больше никого и ничего не осталось?
Джабира была права… Грязью провонялся каждый миллиметр этого дома, каждая ступень и плинтус, каждая плитка. Я поднимался по лестнице в свои покои и… ощущал, как запах забивается в ноздри, и я еще не знал, что именно источает этот смрад, пока не распахнул дверь своей спальни.
Я шел от нее прочь, не чувствуя ног, не чувствуя себя совершенно, словно все мое тело онемело. И сердце билось, как бешеное. Больно билось, как в последний раз. Я не мог и еще не осознавал, что это конец, что это надо принять и смириться.
Прощение… Как много всего в этом слове, звучащем иногда, как молитва, иногда, как приговор, а иногда, не имеющем и вовсе никакого смысла. Можно ли простить и забыть, или простить, но ничего не забывать, или забыть, но оставить внутри ядовитые осадки горечи. Нет, я его не прощала и мне не нужны были его просьбы о прощении. Я не ждала их, как ждут многие другие, чтобы разрешить себе на законных основаниях, с облегчением сделать то, что хотели – иметь возможность, потешив свою гордость, раскрыть свои объятия прощенному, не чувствуя себя при этом жалким и униженным.
Я, как сквозь белую пелену, смотрела, как Джабира крутится вокруг Аднана, как смазывает его раны, что-то шепчет и водит руками над его телом, а потом вливает ему в рот темную жидкость из склянки. Силы покидали меня, глаза закрывались, но я не могла себе позволить заснуть или потерять сознание. Я хотела убедиться, что с ним все в порядке, и лишь тогда позволить себе прилечь.
Я сидела внутри пещеры и ждала… Да, я просто его ждала, глядя в одну точку. Не думая ни о чем. Наверное, я достигла того предела, когда исчезает страх, испаряется все и остается только тоскливое разочарование и ожидание закономерного конца всего. Когда мы ступили в пески Долины смерти, я ощутила благоговейное облегчение. Отсюда все началось, здесь все и закончится
Аднан слышал, как она плачет, видел, как корчится на полу своей комнаты, заламывая руки, и истерически просит его не причинить вреда ее дочери. Пусть выплескивает свой гнев только на нее саму, только она одна во всем виновата. А бедуин смотрел на нее и понимал, что чем сильнее она плачет по дочери этого ублюдка Рифата, тем сильнее становится его собственная боль и ярость. Нет, он ее не тронет. Воевать с детьми — это не его призвание. У детей свой путь, отличный от пути их родителей. Он может вывернуть ей душу тем, что начнет угрожать. Но ему стало неинтересно даже это. Кажется, его только что выпотрошили. Вытряхнули из него все живое, вытряхнули даже ярость и гнев. Осталось только адск