Лихорадочнозастегивая платье, за ним следом, все так же босиком, чтобы догнать и впитьсяобеими руками, обхватить насильно, сдавить так, чтоб самой стало больно.
– Не тронь их.Никто не виноват. Понимаешь? Никто! Тебя искали!
Нам дали войтив дом, из которого выносили вещи и мебель, грузили на огромные машины. Какие-тодвое людей с бумагами, фотоаппаратом и обычной шариковой ручкой осматривалиоставшуюся мебель, фотографировали и вносили в список. Вслух произносилипримерную стоимость для аукциона. Это было не просто больно слышать, это былосмертельно больно. Как будто от меня отрывали куски и уносили продавать подешевке.
Тебя сильнее, чем вчераИ меньше, чем случится завтраИ то что ей три года жить...Конечно не могло быть правдойТебя безумней, чем тогдаНамного ярче и больнееХотела бы еще сильнееНо я бы просто не смогла...Тебя грязней, чем год назадДо шрамов дикости на телеПрости, но чисто не умеюЗапачкать сотню раз подрядТебя и лишь тебя одну…(с) Ул
Одно дыханье на двоих у нас с тобой.Одно с тобой вдвоем сердцебиенье.Ты для меня сильнее вдохновеньяТы мое зрение, если б я ослеп.Мой кислород и ядовитый дымМоя агония и чудо-воскрешеньеЯ для тебя, как крест за прегрешеньяКоторые еще мы совершим.Дыши со мной, мне дорог каждый вздох,Который я глотаю вместе с болью,Пропитанный насквозь больной любовью.Дыши...я за один глоток скорей бы сдох.
Я не писала так давноНе говорила, что я оченьШифруя чувства между строчекЧто я всегда и все равноЧто я отравлена, больнаДо безобразия безумнаКонечно это безрассудноЧто ты меня глотком до днаЧто я так дико и ужасноСовсем без гордости всегдаНо тешит, что не я однаПо краю бритвы так опасноЗлорадно ухмыльнется счастьеВедь шрамы-близнецы кровятНе только на моих запястьях
Кроваво-белыми штрихамиС любовью страшной, как цунамиНеобратимой...нежной, дикой
Старость меняетчеловека, не то, чтобы он становится хуже или лучше, он просто становитсядругим. Он шел к своему отцу с суеверным страхом. Шел, не зная, примет ли онего, не изгонит ли, не выплеснет ли на него всю ненависть. Сейчас спустястолько лет наконец-то решился его увидеть. Марко перевел отца из обычногопансионата в лечебницу, где условия содержания больше напоминали тюремные.
– Мне не нравится эта рубашка, мама. Она жмет мне в плечах.Конечно, жмет, когда плечи такие широкие, как у пловца, а рост почти под два метра, а еще когда любишь свободу, и любое ее ущемление вызывает протест.– Прости, мой родной, но на прием нельзя надеть футболку и джинсы.– Почему нет? К черту эти условности. У нас двадцать первый век, мама.Какой он взрослый, как смешно морщит нос, когда злится, как ярко сверкают его темно-карие глаза с золотистой каймой у зрачка, и беснуются иссиня-черные волосы. И как до боли он похож на… своего отца. Когда я встретила Паука впервые, ему было столько же. Пятнадцать. Такие же буйные волосы, огненный взгляд, чувственные губы. И ничего моего… Как назло, как будто сама природа истязает меня и смеется над моим желанием забыть предателя, закопать в самой глубокой яме и никогда не приносить на эту могилу цветы. Но он бессмертен в моей душе и тиранически жестоко одинок в моем сердце.
Я не была здесь с момента моего побега. Когда-то этот дом казался мне ненавистным, отвратительным, мерзким, а сейчас чем ближе мы подъезжали, тем сильнее билось мое сердце. Тем больнее оно дергалось в груди.Нет, Мами, ты не права. Дом – это важная частичка памяти. Ее физический образ, ее воплощение с ожившими запахами, звуками, голосами. У дома есть душа. Она хранит, намного больше, чем фотографии. Дом всегда полон призраками счастья и горя, любви и смерти. Дом – это живой организм, способный ранить и исцелять. И боль становится сильнее, перестает быть фантомной, ее можно потрогать пальцами, как вырезанные на дереве буквы В и С, затянувшиеся светлой корой, но оставшиеся там навечно. Я провела по ним пальцами, закрывая глаза и вспоминая, как он вырезал их ножом у меня на глазах. Увидела, как раскачивается длинная ветка, на которой на какие-то мгновения возник образ черноволосого парня, играющего на гитаре для девочки, выглядывающей в окно. У нее восторженные глаза