Я еще не успела испугаться, смотрела на тело Заремы и меня трясло, как в лихорадке. Такой жуткой смерти не пожелаешь никому, даже врагу. Запредельная жестокость, поразительная по своей изощренности. Тут же подумала о Джамале. И стало еще неприятнее внутри, даже сердце защемило. А потом я увидела, как все они на меня смотрят, и судорожно глотнула воздух.
Любопытство это все же порок и самый ужасный, наверное, в человеке. Я и не была никогда особо любопытной, и сейчас нашла дырку в сетке, вовсе не потому что собиралась проникнуть в тот сарай с решетками на окнах. Я полезла за мячом. Джамаль плакал из-за него, а я обещала, что утром мы поиграем еще. И собиралась выполнить свое обещание. Конечно, у Джамаля было еще с десяток мячиков, но, как любой ребенок, он хотел именно тот, который нельзя достать. Буся точно такая же, как и он.
Аднан слышал, как она плачет, видел, как корчится на полу своей комнаты, заламывая руки, и истерически просит его не причинить вреда ее дочери. Пусть выплескивает свой гнев только на нее саму, только она одна во всем виновата. А бедуин смотрел на нее и понимал, что чем сильнее она плачет по дочери этого ублюдка Рифата, тем сильнее становится его собственная боль и ярость. Нет, он ее не тронет. Воевать с детьми — это не его призвание. У детей свой путь, отличный от пути их родителей. Он может вывернуть ей душу тем, что начнет угрожать. Но ему стало неинтересно даже это. Кажется, его только что выпотрошили. Вытряхнули из него все живое, вытряхнули даже ярость и гнев. Осталось только адск
Я сидела внутри пещеры и ждала… Да, я просто его ждала, глядя в одну точку. Не думая ни о чем. Наверное, я достигла того предела, когда исчезает страх, испаряется все и остается только тоскливое разочарование и ожидание закономерного конца всего. Когда мы ступили в пески Долины смерти, я ощутила благоговейное облегчение. Отсюда все началось, здесь все и закончится
Я, как сквозь белую пелену, смотрела, как Джабира крутится вокруг Аднана, как смазывает его раны, что-то шепчет и водит руками над его телом, а потом вливает ему в рот темную жидкость из склянки. Силы покидали меня, глаза закрывались, но я не могла себе позволить заснуть или потерять сознание. Я хотела убедиться, что с ним все в порядке, и лишь тогда позволить себе прилечь.
Прощение… Как много всего в этом слове, звучащем иногда, как молитва, иногда, как приговор, а иногда, не имеющем и вовсе никакого смысла. Можно ли простить и забыть, или простить, но ничего не забывать, или забыть, но оставить внутри ядовитые осадки горечи. Нет, я его не прощала и мне не нужны были его просьбы о прощении. Я не ждала их, как ждут многие другие, чтобы разрешить себе на законных основаниях, с облегчением сделать то, что хотели – иметь возможность, потешив свою гордость, раскрыть свои объятия прощенному, не чувствуя себя при этом жалким и униженным.
Я шел от нее прочь, не чувствуя ног, не чувствуя себя совершенно, словно все мое тело онемело. И сердце билось, как бешеное. Больно билось, как в последний раз. Я не мог и еще не осознавал, что это конец, что это надо принять и смириться.
Джабира была права… Грязью провонялся каждый миллиметр этого дома, каждая ступень и плинтус, каждая плитка. Я поднимался по лестнице в свои покои и… ощущал, как запах забивается в ноздри, и я еще не знал, что именно источает этот смрад, пока не распахнул дверь своей спальни.
Я пришел в подвал спустя сутки после похорон отца. Когда-то, когда погибла моя мать, я считал, что остался совсем один, как брошенный на улице щенок, которого неласковый хозяин иногда треплет по холке, кидает кусок мяса с барского стола, но никогда не впустит в дом и за этот самый стол, так как уличный, непородистый зверь недостоин… Но разве это отменяет фанатичную и преданную любовь к этому самому хозяину, если кроме него больше никого и ничего не осталось?
Я стоял посередине залы и смотрел на своих братьев, выискивая в их глазах хотя бы что-то, что могло бы привязать меня к этому месту, что-то, связывающее нас в единое целое. В семью. Но не видел. Как ни старался. После смерти отца я много
Несколько месяцев тщетных поисков работы, несколько месяцев какой-то отчаянной безнадеги и дикого упрямства не брать деньги с карты, которую привез родителям некий Абу, якобы от меня, сразу после моего отъезда. С карты на которой лежали такие суммы, от которых у моей мамы потели ладошки и учащалось сердцебиение.
Я пришел в подвал спустя сутки после похорон отца. Когда-то, когда погибла моя мать, я считал, что остался совсем один, как брошенный на улице щенок, которого неласковый хозяин иногда треплет по холке, кидает кусок мяса с барского стола, но никогда не впустит в дом и за этот самый стол, так как уличный, непородистый зверь недостоин… Но разве это отменяет фанатичную и преданную любовь к этому самому хозяину, если кроме него больше никого и ничего не осталось?
Джабира была права… Грязью провонялся каждый миллиметр этого дома, каждая ступень и плинтус, каждая плитка. Я поднимался по лестнице в свои покои и… ощущал, как запах забивается в ноздри, и я еще не знал, что именно источает этот смрад, пока не распахнул дверь своей спальни.
Я шел от нее прочь, не чувствуя ног, не чувствуя себя совершенно, словно все мое тело онемело. И сердце билось, как бешеное. Больно билось, как в последний раз. Я не мог и еще не осознавал, что это конец, что это надо принять и смириться.
Прощение… Как много всего в этом слове, звучащем иногда, как молитва, иногда, как приговор, а иногда, не имеющем и вовсе никакого смысла. Можно ли простить и забыть, или простить, но ничего не забывать, или забыть, но оставить внутри ядовитые осадки горечи. Нет, я его не прощала и мне не нужны были его просьбы о прощении. Я не ждала их, как ждут многие другие, чтобы разрешить себе на законных основаниях, с облегчением сделать то, что хотели – иметь возможность, потешив свою гордость, раскрыть свои объятия прощенному, не чувствуя себя при этом жалким и униженным.
Я, как сквозь белую пелену, смотрела, как Джабира крутится вокруг Аднана, как смазывает его раны, что-то шепчет и водит руками над его телом, а потом вливает ему в рот темную жидкость из склянки. Силы покидали меня, глаза закрывались, но я не могла себе позволить заснуть или потерять сознание. Я хотела убедиться, что с ним все в порядке, и лишь тогда позволить себе прилечь.
Я сидела внутри пещеры и ждала… Да, я просто его ждала, глядя в одну точку. Не думая ни о чем. Наверное, я достигла того предела, когда исчезает страх, испаряется все и остается только тоскливое разочарование и ожидание закономерного конца всего. Когда мы ступили в пески Долины смерти, я ощутила благоговейное облегчение. Отсюда все началось, здесь все и закончится
Аднан слышал, как она плачет, видел, как корчится на полу своей комнаты, заламывая руки, и истерически просит его не причинить вреда ее дочери. Пусть выплескивает свой гнев только на нее саму, только она одна во всем виновата. А бедуин смотрел на нее и понимал, что чем сильнее она плачет по дочери этого ублюдка Рифата, тем сильнее становится его собственная боль и ярость. Нет, он ее не тронет. Воевать с детьми — это не его призвание. У детей свой путь, отличный от пути их родителей. Он может вывернуть ей душу тем, что начнет угрожать. Но ему стало неинтересно даже это. Кажется, его только что выпотрошили. Вытряхнули из него все живое, вытряхнули даже ярость и гнев. Осталось только адск